И тут же на плечи навалилась такая страшная тяжесть, что он поспешил опуститься на черный газон, пока она не успела его раздавить. Тяжесть некоторое время еще повдавливала его в землю, а потом отпустила, и он понемногу начал осознавать странность происходящего: он лежит на боку на газоне под черными силуэтами деревьев. Он попробовал встать – невесть откуда возникшее гравитационное поле вроде бы не препятствовало. Но для каждого шага приходилось делать отдельное усилие, и как-то становилось сомнительно, надолго ли этих усилий хватит.
Наверно, ослабление мышц мозг и воспринимает как усиление тяжести. Он старательно дошагал до прилично освещенной детской площадки и тяжеловато плюхнулся на скамейку. Горки в форме слоновьих хоботов, будочки на курьих ножках, ракеты с дачно-сортирными окошечками – на всем были намалеваны акулы, крабы, осьминоги, – как будто он погрузился в подводное царство.
Вроде бы он должен был испытывать страх, – какой-то приступ неведомо чего, – но он понимал это только умом, как тогда в тундре, когда он едва не замерз. И встряхнуть себя словом «мама» тоже не было ни желания, ни возможности – мамы давно не было на свете. Да и про Галку думалось одним только чистым разумом, словно не про себя.
Галка позвонила ему на следующий же день после похорон Обломова:
– У тебя что, правда такая задница? – в голосе сквозь превентивную ершистость слышалось искреннее сочувствие.
– Какая «такая»? Задница как задница.
– Не валяй дурака, ты же понимаешь, о чем я. У тебя что, правда жена на Донбассе?
– Правда.
– А сын ушел в музыку?
– В легенде да. А в реальности он лежит в психиатрической больнице за Лаврой. Убогие у Бога под боком. А Костик, кстати, лежит в палате номер шесть.
– Очень тебе сочувствую… Такой ребенок был чудный…
– Мы все когда-то были чудными ребенками. Но мы сумели выдержать жестокость и подлость мира, а он не сумел. Теперь он лысый, иссохший, рот ввалился – в общем, чистый дух… Он вставные зубы боится туда брать, чтоб не украли. Так что не очень отличается от тамошнего контингента, а это хроники, алкаши, зэки… На них и покрикивают, и попихивают – как в тюрьме. Костя все старается делать с опережением, чтоб к нему не прикасались. Но ободранность, советская общепитская вонь – от этого, конечно, никуда не денешься. В основном лежит на койке среди двадцати таких же богооставленных и читает что-то неземное. Типа Онеггера «О музыкальном искусстве», Пуленка «Я и мои друзья». Стравинского «Диалоги». Письма Моцарта. Письма Дебюсси. Воспоминания о Рахманинове. Переписку Мусоргского с этим чертом, Голенищевым-Кутузовым. Говорит, что таких высоких чувств никогда не встречал в отношениях мужчин и женщин.
– Это понятно, вы же, мужики, такие возвышенные… И как же твоя Светочка его в таком положении бросила?
– Ее позвала История. Она всегда любила помогать беспомощным, а теперь поняла, что самые беспомощные – это мертвые. Она верит во всю эту лабуду – ну, что человек живет, пока его помнят, и так далее. Вот она и воскрешает память, собирает рассказы, вещички. А передачи Костику и я могу носить. В тюрьме же любая дрянь лакомство.
– И что, она все российские кладбища хочет воскресить?
– Нет, только тех, кто, по ее мнению, пал за Родину. Ну, и еще попался ей на глаза.
– Она у тебя что, совсем чокнутая?
– Фантазерка. Но это примерно то же самое.
– И что же ты жрешь?
– Ноне не старый режим, полно полуфабрикатов, только разогреть. Да сейчас и столовки вполне приличные.
– Так заходи ко мне, хоть поешь домашней еды. Раз уж твоя женушка предпочитает мертвыми заниматься.
И вдруг он почувствовал, до чего истосковался по домашнему теплу, по домашней еде, по хоть какой-то женской ласке…
Ему бы сразу насторожиться, когда он увидел, что его ждет ужин при свечах, с вином и какими-то столовыми приборами, почти роскошными в сравнении с дюралевыми ложками-мисками, которые у него ассоциировались с дочкой полка со времен северной шабашки. Сейчас уже не вспомнить, что в тот вечер сработало – подведенные глаза и губы, прическа, платье вместо всегдашних брюк, музыка, полумрак, но в двухкомнатной хрущевке повеяло вечной женственностью, крылатым Эросом…
И в груди зародилась забытая сладостная теснота, хотя он уже давно свыкся с тем, что там всегда будет царить прохладный простор осенней тундры. А когда на прощанье она прильнула к его губам, как тогда на Сороковой миле после его чудесного спасения из заполярного бурана, он устоять не смог. К тому же она ужасно его растрогала, когда спросила жалобно: «У меня верхняя губа слишком толстая, да?..»
И хотя поэзия наутро уже развеялась, на смену ей пришла теплота. Которой ему и на этот раз, как выяснилось, более всего и недоставало.
Но почему-то ему удавалось принимать эту теплоту лишь в ограниченных дозах. Когда, поддаваясь ее уговорам («Куда ты в темноте попрешься, еще нарвешься на какую-нибудь шпану!», он оставался у нее ночевать, она так светилась от счастья, так старалась угадать его малейшую прихоть, что нужно было быть последним садистом, чтобы отказать ей в этой малости. Но когда, как обычно, просыпаешься в три и целый час не решаешься встать, чтобы ее не разбудить, а потом, несмотря на все предосторожности, все-таки будишь, и она задает какие-то встревоженные вопросы, предлагает какие-то дурацкие настойки, в то время как тебе хочется только одного – тишины…
И это такая тоска – маяться до утра в чужом доме. А потом, когда наконец приблизится сон, долго не решаться лечь, чтобы не разбудить хозяйку – и все-таки снова разбудить…
Но поди ей об этом скажи!.. «Как это в чужом? Ты что, считаешь меня чужой? Для тебя только твоя Светочка своя?» – впивается мохнатыми детскими глазенками.
Приходится врать про статью о психологической вероятности – людям кажется более вероятным то, что легче вспомнить или вообразить, они путают внешний и внутренний мир, для этой статьи ему якобы нужна целая куча книг, которые в портфеле не увезешь, – придумать нетрудно, трудно заставить ее поверить. Для нее у его тревог существует лишь одна причина – он боится своей Светочки, вдруг-де она позвонит, а то и внезапно нагрянет: «Ты без ее разрешения пукнуть боишься!»
Ей не объяснить, что ночью ему хочется освободиться вообще от всего земного, она убеждена, что если мужчина не стремится быть в обществе женщины каждую минуту, то исключительно потому, что он любит какую-то другую женщину. Временами эта примитивность так его раздражала, что однажды он признался: да, я люблю другую, черно-белую и плоскую, – сам был потом не рад, кажется, она так до конца и не поверила, что он пошутил (а он не совсем и пошутил).
Но, выбравшись на волю, он снова ощущал Галку близкой и родной, а через пару-тройку дней начинал по ней прямо-таки скучать, звонил уже с предвкушением ее и своей радости, с отрадой, прежде незнакомой, закупал всякую жратву, налегая на картофельно-молочные тяжести, чтобы ей приходилось поменьше таскать, и, проходя мимо задорных пучеглазых львов у ее подъезда, чувствовал себя почти счастливым. У них и свой шуточный пароль переговоров через дверь образовался: «Кто там?» – «Гиппопотам». В прихожей они нежно, по-супружески целовались, потом болтали, закусывали, иногда немножко выпивали, слушали музыку…