— Был людоед, — кивнул Евгений Львович, — но его освободили еще раньше, чем Анри.
— Освободили?!
— Ну, конечно, — сказал Ройтман. — Курс психокоррекции он прошел, опасности никакой больше не представлял. Освобождали аккуратно, поэтапно, через Реабилитационный Центр. Сначала посткоррекционный осмотр был раз в полгода, теперь раз в год. Я лично с ним не работал, но, насколько я знаю, там все в порядке. Люди не пропадают.
— У меня тоже будут посткоррекционные осмотры?
— Обязательно, — сказал Старицын. — Через полгода надо будет приехать к нам. Ну, договоримся, я свяжусь. Потом через год, через три и через пять лет. Но при необходимости и чаще.
— Это не страшно, — сказал Ройтман. — Как составление ПЗ примерно.
— Но могут задержать на несколько дней, насколько я понял, — заметил я.
— До месяца, если есть проблемы, — уточнил Евгений Львович. — Если нужно больше времени, надо идти в суд и просить разрешения или уговаривать пациента подписать согласие.
— Часто нужно больше времени?
— В моей практике не было, — сказал Ройтман. — Я даже Анри больше двух недель ни разу не держал на посткоррекционке. Ну, пойдемте? Здесь еще много интересных мест.
Мы вышли из камеры и спустились на первый этаж, лестница оказалась за дверью у поста.
На первом этаже были три такие же сейфовые двери.
— Это кухня, — объяснял Ройтман, указывая на одну из дверей. — Там нет ничего интересного. К тому же она сейчас не работает. Столовой на «F5» нет. Еду приносили в комнаты. Вот это — дверь в прогулочный дворик.
Она отъехала в сторону, и мы вышли на улицу. Вблизи «прогулочный дворик» оказался еще депрессивнее, чем из окна второго этажа. Ненамного больше камеры, где-то три на шесть, единственное растение и даже негде присесть. По сравнению с этим внутренний двор ОПЦ казался роскошным парком.
— Пойдемте назад, — сказал я.
— Угу! — кивнул Ройтман.
Мы вернулись в коридор, и Евгений Львович подошел к третьей двери.
— А вот здесь казнили, — сказал он.
И дверь отъехала в сторону.
Помещение за ней напоминало обычную камеру, но было раза в два больше. И здесь не было кровати, зато стоял круглый стол и казенного вида стулья.
— Здесь можно было проститься с родственниками и друзьями, и сюда приносили последний обед, — сказал Ройтман. — Анри по-самурайски заказал себе стакан воды и пригласил только адвоката Жанну Камиллу де Вилетт и священника отца Роже. И конечно были мы с Литвиновым. От успокоительного он отказался.
— Ему предлагали какой-то транквилизатор?
— Ну, конечно.
— Как он держался?
— Шутил.
— Железный парень, — сказал Старицын.
— Да никакой он не железный, — хмыкнул Евгений Львович. — Он был крайне возбужден. Процесс сочинения острот его просто отвлекал, по-моему.
Было много желающих посмотреть на казнь, а зал там всего на пятьдесят человек, так что даже родственники погибших бросали жребий, чтобы туда попасть. Для остальных была трансляция через устройства связи. Анри сказал, что было бы невежливо разочаровать столько людей, и на этом наш ужин закончился. Он исповедовался, причем нас даже не выгнал, сказал, что ему нечего скрывать. Честно говоря, для нас с Литвиновым он не открыл ничего нового. Думаю, что и для Камиллы тоже.
Вообще, католицизм Анри изначально был вроде тессианской любви к сидру и кованым балкончикам — часть национальной самоидентификации. Хотя после ареста это перетекло в более серьезную больнично-тюремную форму. Это когда в бога начинают верить в больнице или в тюрьме. В ПЦ тоже, кстати, бывает.
— И в ОПЦ бывает, — заметил Старицын. — Более того, иногда спасает. У меня был случай, когда парню ничего не помогало. Я менял препарат за препаратом, и все тщетно. Все пути мы знали, нейронную карту составили, но заставить нейроны образовывать нужные нам связи не могли никак.
— Резистентность, — сказал Ройтман, — случается. В генетической карте это наверняка было прописано.
— То, что было прописано в генетической карте, как препараты, к которым возможна невосприимчивость, я и не трогал, — продолжил Олег Яковлевич, — но я перепробовал еще с десяток лекарств. Новых! Причем упрекнуть его было не в чем, на сознательном уровне он не сопротивлялся. Я ему объяснил ситуацию. Что без успешного, законченного курса психокоррекции я его никуда не выпущу, а пойдем мы в суд просить продления срока. И спросил, верующий ли он. Оказалось, да. Я ему говорю: «Пойдите, исповедуйтесь». И, вы не поверите, Евгений Львович, дело сдвинулось, все начало получаться, и в суд идти не пришлось, мы уложились.
— Ну, почему же я не поверю? — улыбнулся Ройтман. — Препарат-то сменил еще раз после исповеди?
— Да, но…
— Ну, угадал наконец-то.
— А до этого никак не мог угадать!
— Совпадение, — беспощадно резюмировал Евгений Львович.
— Но есть и другие случаи.
— Эффект плацебо тоже никто не отменял, — хмыкнул Ройтман.
Он открыл передо мной еще одну дверь, на этот раз самую обыкновенную, не сейфовую. За ней была еще одна маленькая комнатка с диваном и столом.
— Здесь можно было уединиться со священником, адвокатом или любым из родственников или друзей, если нужно было отдать последние распоряжения.
Все выглядело совершенно буднично и не страшно. Скорее серо и скучно: не на чем задержать взгляд.
— Пойдемте, — сказал Ройтман.
Мы вернулись в зал со столом и стульями, и справа от меня бесшумно отъехала еще одна сейфовая дверь.
— А вот здесь делали эвтаназию, — сказал Евгений Львович. — Хотя Анри больше нравилось слово «казнь».
Передо мной был белый стол, похожий на операционный, но с широкими репсовыми ремнями для фиксации рук и тела. И справа — темное стекло во всю стену.
— А что ближе к истине? — спросил я.
— И то, и то, — ответил Ройтман. — По методу это эвтаназия, конечно. Он бы ничего не почувствовал. Раньше над столом был биопрограммер, который сначала погружал в глубокий сон, потом одновременно отключал легкие и сердце. Хазаровский приказал БП демонтировать — ну и правильно.
— Но мы не можем знать, что человек чувствует в глубоком сне, — сказал я.
— Можем. И более того, точно знаем. Не почувствовал бы он ничего, это физиологически невозможно, сигнал не проходит. Когда БП испытывали, я спросил у Анри после теста: «Почувствовал что-нибудь? Помнишь что-нибудь?» «Нет», — сказал он. Но по социальному смыслу, это, несомненно, казнь. Потому что никаких показаний для эвтаназии не было. У нас спрашивала императрица: «Психокоррекция здесь поможет?» «Да. На сто процентов!» — отвечали мы. Какая тут может быть эвтаназия!