Пожалуй, все это уже начинает попахивать профанацией, подумала Нора.
Сомневаюсь, мама, что тебе стоит продолжать в том же духе, поддержала ее и Ивлин.
Признаюсь, детка: я начинаю понимать, почему твой отец сдался.
А может, тебе лучше рассказать что-нибудь более конкретное и осмысленное? Из твоей собственной жизни в Амарго?
Идея хорошая, только с чего начать? Стоит ли перечислять все те великие трудности, которые ей и Эммету пришлось преодолеть, чтобы освоить выделенный им участок и огородить его кольями? Или следует начать с более ранних времен? Нужно ли тревожить дух ее покойного отца? В конце концов, ничто не способно сильней потревожить душу, находящуюся на границе миров, чем проявление в других людях предприимчивости – а Густав Фольк при всех его недостатках когда-то вполне мог своей жизнью гордиться, да и предприимчивости в нем хватило бы человек на двадцать. После весьма неудачного начала своей стоматологической практики он решил уехать из Германии и вскоре оказался в Америке, где за несколько коротких лет перепробовал профессии конюха, слесаря, лаборанта по определению количества металла в руде и почтальона. Его последним и окончательным местом работы стало место десятника на лесопилке в небольшом, но крепком городке Мортон Хоул в новом свободном штате Айова, где с ним через два года и воссоединилась мать Норы вместе со всеми их детьми, которым удалось остаться в живых.
Об этом путешествии Эллен Франсис Фольк рассказывать не любила – признавалась только, что оно было таким долгим, что ей все время казалось, будто они дрейфуют без руля и без ветрил вдали ото всякого проявления наземной жизни, а вокруг все сильней сгущаются некие безликие и непроницаемые сумерки, точно вечер души.
* * *
Подрастающей Норе подобные чувства были незнакомы. Мортон Хоул был городком вполне уютным и обладал четкими границами: к западу от него вплоть до реки Миссури раскинулась богатая равнина, и там вовсю селились люди, достаточно упорные или достаточно безумные, чтобы возделывать эти дикие земли; на востоке протекала Миссисипи, по которой сплавляли лес, и огромные плоты, то ныряя в воду, то подпрыгивая, постепенно замедляли ход в более спокойном нижнем течении реки, возле той лесопилки, где работал отец Норы.
Семейство Фольк устроило в своем доме нечто вроде пансиона, и ранние воспоминания Норы были связаны с милями развешанных на просушку выстиранных простынь, с бесконечными противнями выпеченного хлеба и музыкой скребущих по жестяным мискам ложек, когда голодные лесорубы садились за стол.
Грамоте и манерам Нора училась у бледных, унылых, словно испуганных женщин с лесопилки – жен подчиненных ее отца; они учили ее всеми силами защищать родной очаг и противостоять лжи хотя бы на словах, ибо чем старше она становилась, тем чаще чувствовала откровенную фальшь тех внешних проявлений жизни, которые предохраняли этот мир и позволяли ему сохранять свою форму незыблемой. В разговорах лесорубов и пильщиков, например, отец Норы представал как некий грозный великан, гордый и неустрашимый. Они, однако, умалчивали о наиболее уязвимых его качествах – о связанных с погодой суевериях, о привычке оставлять на дне стакана хотя бы капельку, чтобы умилостивить дьявола, – и это позволяло Густаву Фольку идти по жизни, не подвергаясь унижениям. Да и сам он весьма охотно и повсюду превозносил гостеприимство и энергичность своей супруги, то ли закрывая глаза на ее недостатки, то ли проявляя полное равнодушие к вещам, которые давно стали всем вокруг известны, таким как ревматизм Эллен, полученный ею за годы странствий, и чересчур близкая дружба с виски.
Для братьев Норы двуличие тоже стало привычной формой существования. В городе они считались парнями вполне достойными и правильными, которые, если что с соседом случится, помогут ему и участок вспахать, и ни цента с него за это не возьмут. Зато дома отличались крайним непослушанием, и более мягкий Михаэль вечно шел на поводу своего братца Пауля, настоящего сорвиголовы, который постоянно склонял его ко всяким нехорошим проделкам, о которых Михаэль почти сразу же начинал жалеть. Редкое утро обходилось без разбора «преступлений», совершенных в ночи, которые братья, разумеется, всеми силами пытались скрыть, и родители тщетно пытались выяснить, где они были, почему так поздно вернулись, почему от них пахнет бродячими котами и сколько денег они уже потеряли на ставках в кулачных боях, в ходе которых бойцы практически разнесли сарай на задворках школы. Нора несколько лет терпеливо сносила материнские порки, но ни разу не рассказала Эллен о ночных художествах братьев. Она и сама порой удивлялась собственному умению лгать. Это оказалось так же легко, как ничего не говорить.
Но в какой-то момент она была поражена тем, что жизнь вокруг нее как бы питается преднамеренным обманом, ложью и заблуждениями. Чем же еще можно было объяснить не только существование, но и – что куда более удивительно – живучесть такого городка, как Мортон Хоул, этой невообразимой толпы переселенцев, дома которых выстроились вдоль единственной улицы, упрямо именуемой Мейн-стрит? Разве не честнее было бы назвать ее: Единственной? Несмотря на все свое невежество, отец-основатель города (золотоискатель-евангелист, ныне ожидающий отпущения грехов под каменной плитой с надписью А. Р. МОРТОН) был, по крайней мере, достаточно честен, назвав его Хоул. Однако родители Норы воспринимали ряды новых, хотя и жалких домишек с такой гордостью, словно это был новый район Чикаго. В городе уже имелись и своя церковь с белой остроконечной крышей, и клуб, где проходили заседания городского совета. Местное отделение Союза женщин всеми силами старалось обеспечить безопасность школьных учителей; члены Союза также создали в городе «акварельные салоны», где представительницы прекрасного пола обрели возможность постигать тонкости портретного искусства. Богатые лавочники, братья Фокс, украсили свой магазин большой роскошной витриной из зеркального стекла, которая, правда, вскоре пала жертвой ураганных ветров, но тут же была заменена новой, привезенной из Сент-Луиса, – надо сказать, эти витрины одну за другой постигала та же участь, но братья Фокс не сдавались, полагая, что их упорства и решимости довольно, чтобы полностью изменить отношение ураганных ветров Айовы к большим стеклянным окнам. Словно у каждого из переселенцев, прибывших на эти равнины, имелись куда более могущественные и таинственные помощники, чем те куколки-амулеты из кукурузных початков, которые Нора в детстве бездумно уничтожала.
Опорой местных заблуждений и фальши служили вежливые идиомы, которые правили бал как в печати, так и в разговорах: здешние женщины не мылись, а «принимали ванну», мужчины «дышали воздухом», простой народ «признавал» (или «не признавал») маис. Единственное исключение было сделано для налетов индейцев – и газеты, и местные жители высказывались по этому вопросу весьма ясно и грубо. К тому времени, как Норе исполнилось пять, она уже в деталях знала обо всех этих воображаемых налетах и грабежах. Она так часто и подолгу представляла себе разбросанные по равнине изуродованные трупы со снятыми скальпами и выпотрошенными внутренностями, что ей стало казаться, будто она собственными глазами все это видела. Городские дамы, по всей вероятности, тоже страдали избыточным воображением, ибо невероятное количество времени тратили на разговоры о милости Господней и спасении себя, любимых, «от этих дикарей». Лишь очень не скоро Нора догадалась, что в сущности их заботило следующее: простил бы их Господь, если б они решились совершить самоубийство, попав в плен к индейцам из племени дакота. Норе было десять лет, когда капитан Феттермен выехал, словно на увеселительную прогулку, навстречу отрядам индейцев сиу. А потом она вместе с другими произносила страшные слова мучительной клятвы, обещая отомстить за гибель стольких хороших людей и за осквернение их трупов: у них были вырваны глаза, отрублены конечности – все это было подробно описано в местной газете «Вестник», которой потрясал священник, стоя на кафедре перед паствой. А менее чем через год тот же преподобный отец стоял у могилы ее брата и говорил, что Михаэля «призвал к себе Высший Судия», и эти слова зажгли в душе Норы неугасимую искру ненависти, потому что она уже знала, что пастор способен перечислять зверства, и считала трусостью со стороны священника говорить так о Михаэле, принявшем мучительную смерть, в которой, впрочем, не было ничего благородного: лихорадка буквально сожгла мозг ее брата, опорочила его, сделав безумцем.