Один из аспектов политики, который упускается из виду в обсуждениях «Манифеста гика», состоит в том, что должно произойти, если ученые, получившие, как того требует Хендерсон, новые полномочия, напортачат, что, собственно, и произошло при землетрясении в Л’Акуиле. Конечно, приговор попал под шквальный огонь мирового научного сообщества. Однако это негодование указывает на то, что ученым еще предстоит в полной мере понять простейший урок демократической политики, а именно то, что вместе с властью приходит и ответственность. Итальянские суды первоначально представили ученых в том свете, будто они злоупотребили доверием пострадавших жителей. И если люди обязаны слепо верить ученым, высказывающимся с позиции собственных экспертных знаний, тогда это вполне оправданная интерпретация ситуации. Чтобы в будущем избежать подобных случаев, общество должно занять по отношению к науке позицию клиентов, заказчиков, которым не обязательно быть потребителями. Подобный порядок действий, возможно, и не минимизирует вероятность рискованных суждений о мире, но наверняка минимизирует риск, который ученые и общество представляют друг для друга, поскольку каждая сторона формально берет на себя собственную долю ответственности, что бы ни случилось.
Роль кастомизированной науки в будущем демократии и университета
В эпоху протнауки общество должно продолжить финансировать научные исследования, но ему не обязательно подписываться под теми интерпретациями, которые дают своим открытиям сами ученые. То есть общество может состоять из научных заказчиков, но не обязательно из научных потребителей. Конечно, тут возникают интересные юридические вопросы о том, что именно должны говорить ученые, чтобы люди могли сделать разумные выводы. Но, в принципе, эти вопросы не хитрее тех, что связаны с любой клиентской трансакцией: клиент платит просто за ту важную для него информацию, которую он иначе бы не получил, но потом он волен сам решать, что с ней делать. Домовладельцы «вольны» игнорировать советы сейсмологов в том же самом смысле, в каком пациенты «вольны» игнорировать советы терапевтов, – и соответственно благоденствовать или, наоборот, страдать. Как только мы достигаем такого состояния морального паритета, можем считать, что живем в просвещенной секулярной демократии, в которой ученым не надо бояться того, что их возьмут под стражу за высказывание истины, как они сами ее понимают. Это утопия в той ее трактовке, которую предлагает протнаука.
В этом отношении различие между заказчиком и потребителем науки позволяет усомниться в одном все еще популярном рассуждении, опирающемся на философскую рационализацию: чем больше некто знает о науке, тем больше его убеждения совпадают с убеждениями соответствующих научных экспертов. В работах по научной коммуникации это рассуждение часто высмеивается как «модель дефицита», поскольку оно предполагает, что простой дефицит знания, а не различие в целях, ради чего к нему стремятся, является главной проблемой общественного понимания науки [Gregory, Miller, 2000]. Разумеется, ученые, работающие в академических условиях, где профессиональное развитие в значительной мере зависит от одобрения коллег, оказываются восприимчивыми к ряду стимулов и форм давления, требующих совпадения с актуальным экспертным суждением. Однако даже такой институциональный социальный контроль не обязательно срабатывает, если, к примеру, ученые-диссиденты находят подходящие им альтернативные способы публикации. Но в полной мере важность позиции научного заказчика, который не обязательно потребляет покупаемую им науку, более всего заметна в том, что подавляющее большинство, включающее даже ученых за пределами их специальностей, имея дело с научными притязаниями на знание, придерживается избирательно-экспериментального подхода, который позволяет брать только то, что нравится. К нему относятся следующие практики.
1. Научные факты принимаются в качестве всего лишь социологических, указывающих на коллективное суждение ученых из соответствующей отрасли знания, которое, вполне вероятно, может измениться, если появятся новые данные.
2. Научные факты принимаются как они есть, но не наделяются тем же значением, какое придается им учеными.
3. Научные факты принимаются и, возможно, даже наделяются их полным значением, но при этом делается вывод, что они могут сносно или не хуже объясняться теорией, альтернативной научной ортодоксии.
Все три практики можно оправдать достоверными в эпистемологическом смысле основаниями, то есть основаниями, которые наверняка достовернее всего того, что допускает вопиющее невежество людей, незнакомых с содержанием той ортодоксальной науки, в которую они, по их собственным заявлениям, верят [Fuller, 1997, ch. 4].
Проблема, ставшая настоящим жупелом для кастомизации науки, – это «эффект плацебо» в медицине [Evans, 2003]. Заказчики науки хорошо понимают компромиссы, связанные с клиническими испытаниями: способность определять точные физические эффекты новых лекарств и методов лечения нивелируется сложностями вероятных контекстов реального применения, в которых стиль жизни пациента, его настроение или отношение с лечащим врачом могут усилить, снизить или попросту изменить спрогнозированное воздействие. В самом деле, лекарства и методы лечения, которые оказываются ненадежными при применении в реальном изменчивом мире, вероятно, принесли больше вреда, чем, скажем, гомеопатия и другие формы альтернативной медицины, где инертные физические субстанции применяются вкупе с психологическим ободрением со стороны врача. Неудивительно, что всевозможные виды инвазивных (или «аллопатических») методов лечения, связанных с «научной медициной», по своей эффективности начинают явно обгонять альтернативную медицину только в последней трети XIX в. В этот период клиники начали регулярно использоваться в качестве полигона для тестирования новых видов лечения, что привело к созданию систематического архива успехов и неудач, допускающих коллективное обучение в той сфере, которая ранее в основном приватизировалась медицинским сословием [Wootton, 2006].
Для адекватного ответа на эту историю не следует поддаваться рефлекторному философскому импульсу, который заставляет демонизировать подобных заказчиков науки в качестве «релятивистов», просто приспосабливающих науку под свои убеждения, которых они бы все равно придерживались, пусть и на других основаниях. Вероятной причиной этого философского рефлекса является предубеждение, будто «эксперты-ученые» интересуются более широким эпистемическим горизонтом, чем «непрофессиональные ученые». Иными словами, эксперты интересуются не просто тем, что важно им лично, но более широкой, бескорыстной концепцией истины. Здесь, когда мы говорим о «широком», надо разделить пространство и время. Предположим, что эксперты занимаются чем-то более широким в пространственном смысле. Другими словами, эксперты, скорее всего, выносят взвешенное суждение, основанное на изучении более широкого спектра точек зрения, чем непрофессионалы. Однако это не противоречит тому, что эти непрофессионалы хорошо оценивают собственные долгосрочные перспективы, в контексте которых научное суждение может показаться довольно изменчивым. Рассмотрим человека вроде меня, родившегося в разгар холодной войны. За мою жизнь научные прогнозы глобального изменения климата перевернулись с ног на голову: сначала предсказывали, что Земля обледенеет, а потом – что расплавится, и это было связано с уточнением данных и моделей, а также не в последнюю очередь со сдвигом в геополитической парадигме, в силу которого вероятность глобальной ядерной войны стала считаться менее значительной. Почему же тогда я не могу ждать существенных, хотя и не обязательно сравнимых перемен в коллективном научном суждении в те годы, которые мне осталось прожить?