Напротив, ортодоксальное или еретическое богослужения, постепенно сложившиеся в первые века нашей эры, могли найти не один источник вдохновения в этих мистериях, которые из всех языческих культов имели более всего черт, сходных с христианскими институтами. Мы не знаем, испытал ли ритуал церковных таинств и связываемые с ним чаяния в какой-либо мере влияние маздеистских обрядовых практик и догм[42]. Возможно, обычай молиться Солнцу три раза в день, на рассвете, в полдень и на закате, был воспроизведен в ежедневных молитвах Церкви[43], и представляется очевидным, что празднование Рождества было установлено на 25 декабря, поскольку в день зимнего солнцестояния отмечался день рождения непобедимого бога, т. е. его возрождение [44]. Выбором этой даты, повсеместно отмечаемой священными празднествами, церковные власти смогли в некотором смысле освятить народный обычай, который они не могли преодолеть.
Единственной областью, в которой мы могли бы в деталях установить объем заимствований, является область искусства. Митраистская скульптура, развившаяся в более древние времена, предоставляла ранним христианским мраморщикам множество моделей, которые и были ими приняты или приспособлены. Так, в образе Митры, открывающего пущенными им стрелами источник живой воды, они почерпнули вдохновение для создания изображения Моисея, ударяющего жезлом по скале Хорив. Верные устоявшейся традиции, они воспроизводили даже те изображения космических божеств, таких, как Солнце или Ветры, и на саркофагах, в скульптурных миниатюрах и даже в порталах римских церквей можно обнаружить следы влияния тех обширных композиций, которые украшали собой священные подземелья[45].
Не следовало бы, однако, преувеличивать значения этих сближающих факторов. Пусть даже христианство и митраизм обнаруживали черты глубокого сходства, главными из которых были вера в очищение души и упование на счастливое Воскресение, но их разделяли и не менее существенные различия. Важнейшим из них являлась полная противоположность их отношения к римскому язычеству. Культ маздеистских мистерий ценой всевозможных сделок и компромиссов стремился привлечь его на свою сторону; он пытался установить монотеизм, всецело при этом признавая политеизм, в то время как Церковь, если не всегда на практике, то по своим принципам была непримиримым противником всякого идолопоклонства. Первый из них с виду занимал более выгодную позицию. Эта позиция придавала персидской религии большую гибкость и лучшую возможность к приспособлению, и она привлекала на сторону тавроктонного божества всех тех, кто страшился мучительного разрыва с античными традициями и современным им обществом. Многие, несомненно, должны были отдать предпочтение догмам, отвечавшим их стремлению к более совершенной чистоте и к лучшему миру, но не вынуждавшим их порвать с верой своих отцов и с государством, гражданами которого они являлись. В то время как Церковь возрастала, зажатая в круг гонений, митраизму эта политика уступок обеспечивала сперва вполне терпимое к нему отношение, а впоследствии — покровительство публичной власти. Но она же мешала ему также освободиться от грубых или смехотворных суеверий, осложнявших собой ее ритуал и теологию; несмотря на свою строгость, она вступила в сомнительного рода союз с оргиастическим культом возлюбленной Аттиса и была принуждена тащить на себе весь груз его былых гнусностей или химер. Если бы этот романизированный маздеизм взял верх в борьбе, он увековечил бы не только все эти извращения языческого мистицизма, но и заблуждения лжефизики, на которых основывалась его догматика. Христианское учение, порвавшее с культом поклонения природе, сумело остаться свободным от этих нечистых примесей, и эта свобода от всех компрометирующих связей явилась залогом его величайшего превосходства. Сила его отрицания, его борьба против вековых предрассудков завоевала ему не меньше душ, чем те позитивные надежды, которые оно могло в них вселить. И в то время, как оно свершало чудо победы над древним миром, несмотря на законы и имперские карательные органы, мистерии митраизма были очень скоро упразднены, едва лишь государство сменило свое благосклонное отношение к ним на враждебность.
К середине III в. они достигли апогея своей мощи, и в какой-то момент могло показаться, что весь мир должен был стать митраистским [46]. Но первые вторжения варваров и, в частности, окончательная потеря Дакии (275 г. н. э.), за которой последовало отторжение Декуматских Полей, нанесли тяжелый ущерб маздеистской секте, доминировавшей главным образом на периферии римского мира. Во всей Паннонии и вплоть до Вирунума на границах Италии были разорены ее храмы [47].
Всякое поражение империи было крахом и для «непобедимого бога», поскольку подрывало веру в его помощь. Чтобы взять реванш, официальные власти, напуганные быстрым разрастанием христианства, со все возраставшей энергией поддерживали самого опасного соперника, какого только могли ему противопоставить. Армия оказалась единственной силой, которая устояла в этом всеобщем разгроме, и возведенные на престол легионами цезари неизбежно были вынуждены искать опоры в религии, распространенной главным образом среди солдат. В 274 г. Аврелиан, помимо мистерий тавроктонного бога, учредил щедро снабжаемый средствами общественный культ в честь «непобедимого Солнца». Диоклетиан, двор которого со всей его сложной иерархией, его раболепством перед властителем и с его толпой евнухов, являлся, по признанию современников, копией с царского двора Сасанидов, естественно, был склонен к принятию учений персидского происхождения, потакавших расцвету его деспотических задатков. Этот император и его соправители, встретившись в 307 г. в Карнунте, восстановили там храм небесного защитника возрожденной империи. Христиане не без некоторых видимых оснований даже сочли митраистское духовенство инициатором великих гонений, начатых Галерием[48]. Неотчетливо-монотеистическая гелиолатрия, похоже, готова была стать в Римской империи, как и в Иране, единой и нетерпимой религией государства. Именно под защитой Солнца войска Лициния выступали против Константина[49]. Победа этого последнего разрушила те надежды, которые внушала почитателям Солнца политика его предшественников. Хотя он никогда не подвергал преследованиям унаследованные его семьей старые верования и даже сам разделял их[50], но отношение к ним, как к признанному культу, сменилось лишь терпимостью. Преемники Константина проявляли к ним решительную враждебность. За скрытым недоверием последовало открытое гонение. Христианская политика не ограничивалась более высмеиванием легенд и ритуальной практики маздеистских мистерий, ни даже обвинением их в том, что их основателями были непримиримые враги Рима; она в полный голос заявила о тотальном разрушении идолопоклонничества[51], и ее призывы не замедлили обратиться в действие [52]. Когда один из ораторов заявлял, что при Константине никто не осмеливался созерцать восхода и заката Солнца, что даже крестьяне и моряки воздерживались от наблюдения светил и, трепеща, не отрывали взора от земли[53], эти высокопарные выражения можно считать преувеличенным отголоском тех опасений, которые переполняли в то время всех язычников.
Провозглашение императором Юлиана привело к внезапному перевороту. Философ, которого несла на троне галльская армия, с детства втайне поклонялся Гелиосу[54]. По его убеждению, этот бог охранил его и позволил избежать тех опасностей, которые угрожали ему в юности[55]; он верил, что божество облекло его священной миссией, и рассматривал себя в качестве его служителя или, скорее, его духовного сына[56]. Он посвятил этому небесному «царю» речь, в которой холодное теологическое рассуждение под влиянием его веры переходит местами в пламенный дифирамб[57], и до самого смертного часа он оставался верен своей пылкой приверженности к почитаемому им светилу [58].