Старик усмехнулся и смолчал. Он уже все сказал.
И теперь Гроб колотит кулаками в пол. Ему хочется рыдать. Полоснуть самого себя бритвой по горлу.
Да, с химиком вышел скандал на прошлой неделе. Из-за упившегося вдрызг Бориса. Борис достал из штанов своего тоˊлстого и помочился под дверь старикану. Гробин и сам был нетрезв, однако, как человек честный, пытался поначалу замять ссору мирным путем. Но старик вынес дробовик и коротко бросил:
– Убирайте!
И тут черт-те что началось в проклятом мироздании, полном шорохов и сквозняков. Я выскочила на шум, неслась на его голос по длинному коридору, потом по лестничному пролету. А Гробин под дулом ствола, ушатанный в говно, грозил старикану судом божьим и выражался яснее ясного – такими могучими аргументами, какие при переводе на обычный разговорный русский утрачивают всю глубину своей бездонной выразительности. Мне померещилось, вот-вот старик взведет курок – и брызнет мякоть абрикоса из-под порванной кожицы. Это я растащила этих мудаков по их квартирам. Это я с ведром и тряпкой, с заткнутым подолом, потная и растрепанная ползала по коридору перед дверью химика и сгорала от стыда под его взглядом. А старикан стоял с опущенным дробовиком, и взгляд его не выражал ровным счетом ничего. НИЧЕГО, сукина дочь. Это все, чего ты заслуживаешь в этом мире.
Но это же не повод лишать человека того, без чего ему не выжить. За лужицу чьей-то чужой мочи. Вам не понять. Вы не бывали там. Не выходили за пределы. Гробу самое место не здесь, а на песчаной косе из черного реголита у лунного Моря Дождей. Там, у Моря Дождей, брейгелевский портрет уродливой крестьянской старухи во сто крат прекрасней девственно гладенькой жеромовской Фрины и самой рембрандтовской Данаи. Да и что это за фрукт – красивое тело? Для чего оно на холсте? Волки тоже прекрасны, еще прекраснее людей. Но где душа у волка? А у старухи Брейгеля Старшего душа выперла прямо из глотки – через распахнутую пасть. Но что толку, если тебе нечем описать все это? Оставить Гроба без красок сейчас, когда он уже загрунтовал грубый холст до эффекта матовости, отрыл среди хлама свою перспективную рамку и бесповоротно собрался на дамбу писать зимний залив, – все равно что отнять у наркомана в жесточайшей ломке дозу. Ему до зарезу нужен синий кобальт. Ему не дают – и это конец света. Господь запирает рай на замок и строго складывает на груди руки: доигрался, мой драгоценный сын, допрыгался, ненаглядный мудак мой. Это оскорбительно. Вот рефрен всей жизни. Ублюдки, когда же вам надоест плевать в беззащитных? Ублюдки идут мимо. Они не в нас плевали – просто ветром снесло, а всем и насрать. Само наше мудацкое существование оскорбительно.
Весь квартал завален полуметровым слоем снега, и снегопад продолжается. Мы сбившиеся с пути туареги. Шли по Сахаре. Оказались среди снегов. Нам не попасть к Морю Дождей, не увидеть черную гряду скал на лунном горизонте.
И вот Гробин у порога своего личного апокалипсиса долбит кулаками в пол, готовый разрыдаться. А когда чертов старик в меховой душегрейке начинает в ответ колотить в потолок черенком швабры, Гробин окончательно срывается с катушек. Он прыгает по полу в своих полуразложившихся ботинках и пинками выбивает очередные досточки из паркета.
Еще через час он берет свою куртку, напяливает на затылок вязаную черную шапку и уходит прочь – ловить в вечереющих переулках какой-то особый сумеречный свет. Мне он бросает напоследок:
– Зайди к Ольге. Попроси у нее старых полотенец. Мне сейчас не по карману холсты.
Ему плевать, ела ли я сегодня. Плевать, ел ли сегодня он сам. Да мне и самой плевать. Я накидываю мохеровую кофту и завязываю шнурки на ботинках, чтобы по полуметровому слою снега через двор пойти в соседнюю парадную – к Ольге за старыми полотенцами.
* * *
Старик-химик отхлебывает подслащенного кипятка, закручивает термос и ставит на стол. Утирает ладонью бороду, белую, как чистый первый снег. Отодвигается от пулелейки и спрашивает Федьку Африканца:
– Как съездил? Сколько сбыл?
– Шесть ящиков пойла.
– А дури?
– А это не твое дело, – беззлобно усмехается Федька, развалившись в кресле. Приходя к старикану, он всегда сидит в этом кресле, обитом драным дерматином.
Старик, помесь огра с Дедом Морозом, тоже усмехается.
Бородатый огр свое жилище превратил в свалку. В его захламленной квартире по углам громоздятся стопки книг с загнутыми уголками, исписанные по полям заметками химика. В картонных коробках на полу пылятся валенки, свитера, ушанки и одна старая фотокарточка, на которой огр с молодым мужественным профилем, в вязаной шапочке русского полярника сурово курит на фоне ледокола. Под раскладушкой спрессованы в кучу электрический муфель, древний керогаз, лапоть (реликвия из экспедиции на Урал), паяльная лампа и много чего еще, включая старинный и на хрен здесь никому не нужный дипломом кандидата наук.
Это седовласый человек тонко чувствует аляповатую чудовищность жизни: он – и вдруг здесь, в квартале 20/20, в сапогах с юфтевым низом и кирзовыми голенищами, с дробовиком, ствол которого вычищен до блеска ершом и паклей. Но выхода нет – это его квартал, его чертова жизнь. И он будет лить пули для ублюдков да поставлять краски и растворители нищебродам, выезжая по делам на убитой грязной «Тойоте» – он оброс связями по всему городу, как старый пень в лесу – мхом.
Да, ему недосуг взяться за веник. Разве барское дело – уборка? В абсолютном вселенском хаосе своей квартиры только огр знает, где что отыскать. Если будет надо, старик выудит из нужного угла даже пару атомов водорода и один, с восемью протонами в ядре, кислорода, чтобы соединить их в молекулу воды.
Старик водружает на нос совиные очки, обмотанные бечевкой на заушниках, и принимается за дело. Вливает в дюралевую пулелейку расплавленный в тигле свинец и от усердия прикусывает кончик языка. Федор знает – отвлекать его нельзя – старик потеряет бдительность, перельет или недольет свинца и тогда превратится в огра-буйнопомешанного. Схватится за плоскогубцы и, призывая в помощь такую-то мать, примется отдирать бракованную пулю от пулелейки. Потом долго, с угрюмым любопытством станет разглядывать остывшего свинцового уродца, изучать со всех сторон, точно внеземное насекомое, и в сердцах плюнет: «Проклятая антиэстетика!» А то еще прибавит: «Из-за тебя все. Мутишь тут глаз, как катаракта».
Неудивительно, что старик так и не дал потомства. Его никто не смог бы вынести. Самая смиренная праведница погнала бы его поганой метлой. Или он ее, чем черт не шутит. Но теперь старику хватало общества пулелейки да своего вездесущего мусора; к их многолетнему присутствию в своей жизни он вполне привык.
Федор от нечего делать разглядывает корешки книг. А старикан вдруг отвлекается, отодвигает пулелейку на край стола и задает вопрос (это часть их давней игры, она им не надоедает):
– Ковалентный радиус брома?
– Сто четырнадцать пикометров, – усмехается Федька.