Старик удовлетворенно гладит бороду.
А Федор вдруг задумывается. Сидит в кресле, расставив колени, и пустым взглядом рассматривает потолок. Он вспоминает те далекие апрельские сумерки. Сквозь открытую форточку тогда летел мокрый снег и таял на подоконнике. В комнате на табуретках стояли два гроба. В одном отец, в другом мать. Оба с такими белыми лицами, словно мукой обсыпали. На ощупь их лица были как холодный пластилин и пахли пионами. Странный запах свежих покойников. Он давно заметил, что все они пахнут пионами в самом начале. А потом у них чернеют губы. От них идет гнилой душок. Покойники превращаются в трупы. Теперь у него к горлу всегда поднимается липкая невыносимая тошнота, стоит учуять запах пионов.
В тот вечер только старик-химик был рядом. Он, в черном двубортном пиджаке, какие носят на свадьбы и похороны, сидел с ним и покойниками всю ночь, до самого утра, пока не пришли мужики и не забрали гробы – везти на кладбище.
– Иди к Зайке, парень, – сказал тогда старик и похлопал его, пятнадцатилетнего идиота, по плечу.
Федор старика послушался. Не мог иначе. Ведь кое-что из детства он вспоминает постоянно. Как он, мальчишка, засыпает на продавленном диване. В комнате мягко светит лампа под зеленым абажуром и двое мужчин – его отец и химик, уже тогда отпустивший окладистую и начавшую седеть бороду, – сидят на стульях, курят и негромко разговаривают о теории струн, бранах, измерениях, свернутых в неразличимые микромиры, о планковских единицах и квантовой гравитации. На кухне гремит посуда, свистит чайник. А он слушает, как два кандидата наук, словно два масона, полушепотом делятся тайной, и совсем не понимает, как нелеп их разговор посреди заснеженной ночи, с ледяными торосами у пирсов за окном, с вонючими подворотнями, ублюдками и бомжами квартала 20/20.
Это воспоминание отдает болью, но оно же и помогает сохранить ясность рассудка, когда идешь на бой с латиносами, видишь их мокрые бекеши, кастеты и ножи, выбитые зубы и розовые сопли вышибленных мозгов на тротуаре, когда живешь под промозглым ветром, среди зимних костров и сугробов.
Федор встает, берет бушлат. А старик, не отрываясь от пулелейки, спрашивает:
– Когда снова придешь?
– Недели через две. Завтра уехать надо из квартала. Зайка припряг под одно дело.
– Документы-то обновил? Смотри, а то поймают.
– Давно уже, евреи справили.
* * *
И вот Федька Африканец стоит под козырьком парадной и поднимает ворот бушлата, готовясь через снегопад, по кручам сугробов шагать к своему пикапу, на который господь уж нахлобучил декабрьскую шапку. Из черной сажи и серых пятен на стене дома материализуется ворона, тут и я толкаю тяжелую дверь, выхожу из сырой парадной к Ольге за старыми полотенцами. Мы смотрим друг на друга. Мы смотрим друг на друга. Ошарашенно молчим. А потом одновременно – и он, и я – ступаем на нетронутый снег. В тот миг ворона срывается куда-то и с разбойным граем опрокидывает ком снега с карниза. Ком, разбившись о козырек над крыльцом, накрывает нас тучей из холодных атомов зимнего мироздания. Темные шальные пятна вместо глаз, сердечная мышца вздрагивает и обрушивается куда-то под подошвы. Его черный бушлат весь в снегу. Снег забился мне за шиворот и в ботинки. Федька вдруг шагает ко мне и начинает стряхивать с моих волос, с ворота мохеровой кофты и с юбки снежные хлопья – минута, ради которой все эти четырнадцать миллиардов лет и лепилась из молекул материя, все черви навозные и все снеговые глыбы. Он меня трясет, выуживает мою душу из-под снега, смахивая лишнее, похлопывает между лопаток, теребит мою юбку, дерзко лапает здоровенными ладонями мои ребра и бедра. Вдруг шлепает по заднице – коронный штрих, дело сделано. Улыбается:
– Говорят, на острове Науру совсем нет рыжих. Нам с тобой там не выжить, как думаешь?
Он это серьезно, боженька? В его желто-карих глазах пляшут насмешливые бесы. И я тоже улыбаюсь дикой кривой улыбкой. Стоять под снегопадом посреди гетто для бомжей и ублюдков и думать про далекие острова Тихого океана все равно что вбивать в сеть запрос «сколько весит жираф», когда тебя насилуют где-нибудь за мусорным баком. А он вдруг берет меня за плечи и подталкивает обратно, под козырек парадной, – туда, где нас никто не выследит из окон окрестных домов.
– Нет, мне нужно к Ольге, я на минуту вышла… – упираюсь я.
– Да иди сюда, не трону.
– Не могу…
Тогда Африканец, наплевав на темные проемы вездесущих дворовых окон, вдруг ловит меня обеими руками за талию, подбрасывает в воздух, поудобнее встряхивает.
– Опять обманул? – говорю я. Он улыбается. Тихо валит снег в желтом столбе под фонарем. Его шрам на скуле, еще красноватый, – в двух сантиметрах от моих глаз.
Спрашивает:
– Ну, поедешь со мной?
– Я не могу…
– Ну пожалуйста, не будь такой тварью… Что тебе нужно? Денег? Шмали? Или что?
– Мне ничего не нужно.
– Ну, что-то же тебе все-таки нужно?
– Только полотенца и синий кобальт.
– Значит, согласна за полотенца? – усмехается он.
Боясь не совладать с ним, упрямым и сильным, я делаю попытку выскользнуть, опуститься ногами на земную твердь. Но он только крепче обхватывает и целует мои губы.
Тут из парадной выходит старик-химик. В валенках, свитере, в меховой душегрейке и трениках, с мусорным пакетом. Проходя мимо, хмуро бросает:
– Не под фонарем же, ублюдок!
Федька ставит меня обратно, под снегопад.
– Ну, так что? – спрашивает.
– Нет, – мотаю я головой. А он, поглядывая на старика, достает из кармана косяк.
Я не знаю, господь, зачем. Это случается вдруг – где-то между Марсом и Юпитером астероиды сталкиваются и дробятся на фрагменты, а я за каким-то чертом выхватываю косяк у него из рук и, не проронив ни слова, переламываю его пополам, бросаю обе половинки в снег. Вот сейчас он толкнет или ударит – хоть что-нибудь да сделает с несдержанной рыжей сукой. Но Африканец долго, со странной усмешкой смотрит и предупреждает:
– Ты учти, я тебя все равно трахну. – А потом, махнув рукой старику, идет к нему.
У мусорного бака останавливается, говорит с ним о чем-то, кивая в мою сторону. После заводит свой пикап, достает щетку из кузова и смахивает снег с ветрового стекла.
А я, утопая в сугробах, бреду к соседней парадной. Там, в правом коридоре второго этажа, квартира Ольги. Но до нее мне не суждено добраться. Меня окликает старик-химик:
– Иди за мной!
Нельзя их не слушать. Грозный мир. Страшные люди. И, как овца на заклание, я иду за этим огром в меховой душегрейке. По лестничным пролетам, ожидая на краю ступеньки, пока он переведет дух. По заплеванному коридору, мимо стен, с которых осыпается краска, – здесь то и дело отключают отопление, и дом весь, каждая перекладина в нем, гниет от сырости.