22 мая 1766 года Барков был уволен из Академии наук. Когда наконец летопись Нестора в 1767 году вышла в свет, Барков, проделавший огромную работу по ее подготовке к печати, уже не участвовал в этом. Имя его в издании не было названо. Тауберт же получил за свой труд сто экземпляров издания, лично поднес императрице напечатанную книгу. Мало этого — Тауберт (а он был советником Академической канцелярии) дал указание подготовить аттестацию Баркова, в которой следовало привести сведения о всех его проступках во время службы.
Что сталось с Барковым за два последних года его жизни, неизвестно.
Быть может, он для блага мира
Иль хоть для славы был рожден;
Его умолкнувшая лира
Гремучий, непрерывный звон
В веках поднять могла. Поэта,
Быть может, на ступенях света
Ждала высокая ступень.
Его страдальческая тень,
Быть может, унесла с собою
Святую тайну, и для нас
Погиб животворящий глас,
И за могильною чертою
К ней не домчится гимн времен,
Благословение племен (V, 116–117).
Но кто знает? А, быть может, и домчится…
Глава четвертая
Вокруг «Оды на всерадостный день рождения Его Величества благочестивейшего государя Петра Федоровича, Императора и Самодержца Всероссийского и проч., и проч., и проч.»
Поэт, царь и царица
Цари! Я мнил, вы боги властны,
Никто над вами не судья,
Но вы, как я подобно, страстны
И также смертны, как и я.
Гаврила Державин.
Властителям и судиям
Стихотворение Державина «Властителям и судиям» было напечатано в журнале «Зеркало света» в январе 1787 года под названием «Ода. Извлечена из псалма 81». Это уже третья редакция написанного в 1780 году стихотворения, которое, разумеется, не понравилось властителям и судиям. Они, «неправедные и злые», позаботились о том, чтобы тогда, в 1780 году, открывающий журнал «Санкт-Петербургский вестник» лист со стихами Державина вырезали (причем в каждом экземпляре всего тиража) и заменили другим листом. Любопытно, что 150 лет спустя, в 1930 году, портрет неугодного власти Маяковского вырезали из всего тиража журнала «Печать и революция». В 1795 году после Великой французской революции, когда Державин готовил к выходу в свет собрание своих стихотворений, включив в него стихотворение «Властителям и судиям», Екатерина II не разрешила издание. Поэт вспоминал, как придворные «бегали его, как бы боясь с ним даже и встретиться, не токмо говорить»
[114]. Более того, Державина обвинили в том, что он написал якобинские стихи, и ему пришлось объяснять и устно, и письменно, что царь Давид, 81 псалом которого он переложил, не был якобинцем, а потому и стихи никак не могут быть якобинскими. Но и в 1798 году, после смерти Екатерины II, в царствование ее сына Павла I, цензура запретила окончательную, третью редакцию стихотворения.
Когда Державин сочинял «Оду к премудрой киргизкайсацкой царевне Фелице…», он искренне воспевал несравненную мудрость Екатерины II, восхищался ее неустанными трудами для «блаженства смертных», то есть подданных. Но при этом он всегда оставался собой, всегда был, как он сам о себе сказал, «горяч и в правде черт». В стихотворении «Памятник» Державин ставил себе в заслугу то, что он «истину царям с улыбкой говорил». Однако истину поэт и без улыбки, нелицеприятно доводил до сведения венценосных и титулованных особ. Как-то раз он, будучи личным секретарем Екатерины II, рассердившись, схватил ее за край мантильи. Царица распорядилась позвать из соседней комнаты одного из приближенных, которому пожаловалась на «этого господина» Державина — неровен час, этот господин, кажется, ее «прибить хочет».
Не прикасайтесь к идеалам, позолота остается на пальцах. В своих «Записках» Державин признавался, что «он, по желанию ея, видя дворския хитрости и беспрестанные себе толчки, не собрался с духом и не мог таких ей тонких писать похвал, каковы в оде Фелице и тому подобных сочинениях, которыя им писаны не в бытность его еще при дворе: ибо издалека те предметы, которые ему казались божественными и приводили дух его в воспламенение, явились ему, при приближении к двору, весьма человеческими и даже низкими и недостойными великой Екатерины, то и охладел так его дух, что он почти ничего не мог написать горячим чистым сердцем в похвалу ея»
[115].
Державин — младший современник Баркова, ставший, пожалуй, самым знаменитым поэтом XVIII века. И, быть может, именно его поэтическое творчество и государственная служба (а он был и губернатором, и сенатором, и министром юстиции, и, как уже было сказано, секретарем императрицы) наиболее ярко отражают сложные драматические отношения поэта и власти в XVIII веке, «столетье безумном и мудром». Но и старшие современники Баркова, поэты, которых он знал, с которыми встречался, так или иначе, каждый по-своему, на себе испытали «гнет власти роковой».
Тредиаковский был унижен ползаньем на коленях перед Анной Иоанновной во время поднесения ей оды или похвального слова, претерпевая не только унижения, но и побои сильных мира сего. Екатерина II превратила его в посмешище, заставляя своих придворных в качестве наказания за какую-либо оплошность читать вслух страницу из поэмы Тредиаковского «Телемахида» или же выучить отрывок из нее наизусть.
Ломоносов — этот, по словам В. Г. Белинского, Петр Великий русской литературы, единственный универсальный гений в русской науке и культуре, — вынужден был сочинять стихи для фейерверков, украшающих царские праздники, писать дежурные хвалебные оды по случаю восхождения на трон очередного царя и царицы. Звание академика, чин статского советника, наконец, слава не избавляли его от необходимости защищать свое личное достоинство. Заметив, что «Ломоносов наполнил торжественные оды свои высокопарною хвалою», Пушкин далее писал: «но зато умел он за себя постоять и не дорожил ни покровительством своих меценатов, ни своим благосостоянием, когда дело шло о его чести или о торжестве его любимых идей» (VII, 196). В дневнике Пушкина 1834 года есть такая запись: «Государю неугодно было, что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностью. Но я могу быть подданным, даже рабом, но холопом и шутом не буду и у царя небесного» (VIII, 38). Здесь Пушкин по памяти цитирует письмо Ломоносова к И. И. Шувалову от 19 января 1761 года: «Не токмо у стола знатных господ, или у каких земных владетелей дураком (то есть шутом. — Н. М.) быть не хочу, но ниже у самого Господа Бога, который мне дал смысл, пока разве отнимет»
[116].