Дора тяжело захрапела, и ему стало неудобно. Хорошо бы просто сойти на следующей станции и навсегда распрощаться с сестрой. Ему хотелось порвать с берлинскими Беньяминами, с унаследованным местом в непрерывной цепи боли и ответственности. Было бы здорово испытать полную свободу, свободное падение за пределами времени и пространства. Но он взял себя в руки, встал и укрыл Дору одеялом. К его облегчению, она не проснулась.
Он достал из внутреннего кармана пиджака унылое письмо от Греты Штеффин, любовницы Брехта. И он, и Грета питали привязанность к Брехту, и эта привязанность не проходила, хоть тот и смотрел на обоих сверху вниз. Брехт со всеми обходился ужасно – кроме тех, от кого можно было что-нибудь получить: деньги, любовные услады, славу. С ним никогда нет покоя. Мальчишка! Все, что ему нужно, – это чтобы ему низко льстили и ублажали его. Притворяется коммунистом, участвует во всех международных литературных конференциях, которым покровительствует Сталин, и делает вид, что глубоко сочувствует угнетенным, но Беньямин ощущал, что в каком-то смысле Брехт – мошенник, пусть и блестящий. Это обратная сторона его гениальности.
Они познакомились на Капри тем роковым летом 1924 года, тогда же он встретил и Асю Лацис, погубившую его жизнь и в то же время подарившую ему одно из самых больших переживаний, которые он когда-либо испытывал, – безграничную чувственную любовь. Но эта ни на что не похожая любовь принесла с собой страсть, и страсть поглотила его целиком. Никогда больше он не был свободен. Временами он не мог думать ни о чем другом, кроме зеленых Асиных глаз, легкого, соблазняющего аромата ее дыхания, только и видел, как прядь прямых волос падает ей на лоб. За шестнадцать лет, что он знал ее, много ночей напролет пролежал он, думая о ней, не в состоянии освободиться, истощиться, утолить эту ненасытимую жажду.
Он грезил об Асе, когда поезд в синевато-розовых рассветных сумерках подъехал к Лурдскому вокзалу. Они с Дорой нашли комнату в пансионе на рю де ла Сите, где остановилась Эмма Кон. Комната была скромная, зато выходила окнами в сад, полный лимонных деревьев и гибискусов. У каждого из них было по отдельной кровати, в коридоре имелась ванная, которой пользовались еще человек двенадцать – в основном беженцы из Бельгии. Беньямин был доволен, что у Доры тут есть подруга, – ему не улыбалось слишком долго находиться в ее обществе.
В середине июля Доре представилась возможность поехать вместе с Эммой в городок на юге Франции, откуда будто бы беженцам легко можно было перебраться в Испанию, и он сказал ей:
– Поезжай, Дора, не упускай случая. Через несколько месяцев мы сможем встретиться в Нью-Йорке.
– Вальтер, я боюсь.
– Если ты останешься здесь, надеяться будет не на что. Хоркхаймер и Адорно должны прислать мне визу. Не две, а одну. И билет на пароход до Нью-Йорка. Я жду.
– Поехали со мной.
– Дора, ну почему ты всегда вот так?
– Как «так»?
– Настаиваешь, сопротивляешься…
– Вальтер, ты обращаешься со мной как с ребенком.
– Это просто смешно.
– Эмма говорит, есть место. Ты мог бы поехать с нами. А что, если визу тебе не пришлют или не достанут билет?
– Я попытаю счастья.
– Какой ты упрямый. И чего ты этим успел добиться?
Он начинал злиться:
– Ты о чем?
– Ждешь, что все будут о тебе заботиться. Чудес ждешь.
– Я не собираюсь это слушать.
– Ты еще хуже, чем Георг.
– Пожалуйста, не надо про Георга. Хватит нести вздор.
– Я поеду одна, с Эммой.
– Прекрасно.
– Я в тебе обманулась, – подвела она итог. – Мать всегда правильно про тебя говорила.
Беньямин сдержался и не ответил. Сестра доводила его до бешенства. Постоянно вскрывала старые раны, ворошила прошлое.
– Мы никогда больше не увидимся, – сказала она и заплакала.
Он притянул ее к себе:
– Дора, ты все преувеличиваешь. Все время беспокоишься. Мама говорила: «Дора, ты слишком много волнуешься». Помнишь? – Он поднес к ее глазам носовой платок. – Она про тебя правильно говорила.
– Я поеду в Нью-Йорк, – сказала она.
– Вот и славно. Ты ведь всегда хотела побывать в Америке?
– Нет, – ответила она. – Это ты хотел.
– Господи, – вздохнул он. – Я дам тебе адрес Тедди Адорно. Напиши ему. Он будет знать, где я.
– Поедем со мной, Вальтер.
– Нет, – сказал он. – Я еду в Марсель, а потом на Кубу.
– Кубу ты возненавидишь.
– Ну, в Буэнос-Айрес.
– Там еще хуже.
– Тогда в Антарктику.
Тут оба рассмеялись. Слава богу, этот разговор позади. В тот же день он отвез Дору и Эмму на вокзал. Он дал ей денег, которых должно было хватить на три месяца: как раз половину суммы, полученной от Адриенны Монье.
– И помни, что я тебе сказал. Мы скоро увидимся, поверь мне. Максимум через несколько месяцев.
– Я тебе верю, Вальтер, – сказала она, но по выражению ее лица видно было, что это неправда.
Она не верила ему. Неверие сквозило в ее взгляде, когда они прощались, заполняло собой морщинки, крошечными веерами расходившиеся от уголков ее глаз. Беньямин смотрел, как, пыхая гарью, уходит поезд. Он точно знал, что никогда больше не увидит Дору.
Из-за июльской жары у него почти не оставалось сил, и большую часть дня он лежа читал и писал письма – Грете Штеффин, Адорно, бывшей жене Доре. В конце июля он написал о своем положении состоявшей с ним в родстве Ханне Арендт: «Ужасная духота усиливает мою потребность поддерживать жизнь как тела, так и духа в подвешенном состоянии. Ухожу в чтение: только что закончил последний том „Семьи Тибо“ и „Красное и черное“. Меня страшно мучила мысль о том, что будет с моими рукописями, а сейчас она терзает меня вдвойне». Он отправил письмо по последнему парижскому адресу Ханны, который у него был, но он сомневался, что письмо до нее дойдет. На почту теперь совсем нельзя было положиться. Когда люди опускали письмо в почтовый ящик, не было ни малейшей уверенности в том, что его куда-нибудь отправят, но иногда оно чудом находило адресата. Многие из тех, с кем он переписывался, снимались с места, спасались бегством, и определить их местонахождение было невозможно. Иногда письма возвращались с отметкой: «Адресат выбыл». По большей части они, словно перышки, канули в колодец истории.
Оставшись в лурдском пансионе один, Беньямин, не сопротивляясь, отдался всепоглощающей лени. Его утешала вспомнившаяся фраза Ларошфуко: «Его лень многие годы помогала ему блаженствовать в безвестности рассеянной и невидимой жизни». Себя он считал закоренелым лентяем, и жизнь его определенно была безвестной. Многие из тех, кого он знал, особенно писатели, не выносили праздности ни в каком виде – но он был не таков. Он давно и сознательно культивировал досужее времяпрепровождение, давал случаться тому, что случалось, позволял пространству своего воображения пастись в постоянных поисках той далекой долины, где взмывают ввысь жаворонки, весь день носясь на струнах песен, и солнце не сходит с неба.