Беньямин вздрогнул и открыл глаза, зная, что пребывал сейчас в смутном пространстве между сном и явью. Не сразу придя в себя, он посмотрел в окно на холодное небо, ставшее грифельно-серым и отливавшее фиолетовым. Эти тихие предрассветные минуты были его любимым временем суток. Он на ощупь выбрался из-под кучи соломы: нужно было срочно справить малую нужду. Луна уже скрылась за дальним горизонтом, а солнце еще не успело торжественно выкатиться на своей колеснице.
Стоя в дверях конюшни, он помочился на камни, которыми была вымощена дорожка перед входом. Моча была темная, пахучая, горячая, и над камнями поднялся пар. Ночь полностью поглотила и усвоила звезды, небо над горами начало розоветь, и Беньямин увидел ту вершину, которую ему предстояло покорить. Из долины внизу едва слышно доносилось пение петуха.
Его пошатывало, суставы онемели и распухли, хотелось есть, и в горле пересохло. Прихрамывая, он добрел со своим портфелем до небольшого возвышения за конюшней. Земля там образовала что-то похожее на кресло, спинку которого покрывал мох. Он устроился на этом сиденье и стал смотреть, как восходит солнце. Подобно тому как язык нащупывает сломанный зуб, мысли его вернулись к Асе Лацис.
Он попробовал жить в Москве, выбросив из головы все помыслы о любви, но ничего не выходило. Не было почти ни одного дня, чтобы он не вспомнил об Асе. Иногда он доставал из бумажника ее фотокарточки и рассматривал их, словно это были репродукции картин Рембрандта, пытаясь представить, что она рядом, услышать ее голос. Таинственным образом он находил ее в зеленых глазах других женщин – с десяток таких он, как маньяк, преследовал на улицах. Часто он платил проституткам и в момент оргазма плотно закрывал глаза, каждый раз заново создавая образ Аси. Он очень тосковал по ней. Жизнь без нее опустела.
По Юле он тоже скучал, но не так сильно. Ася значила для него больше. Она была ярче, живее, норовистее. Она требовала от него больше, чем кто-либо, даже чем его мать, мучительница Паулина, десятилетиями давившая на него эмоционально. Ей никогда не были понятны его духовные запросы, его желание подняться над коммерческим миром отца. Она тайно помогала ему, присылала деньги, но он не мог дождаться от нее самого важного – простой любви, которой он так жаждал, даже сейчас.
В кармане портфеля, по соседству с рукописью, у него лежала книжечка стихов Гёте. Он пролистал страницы и нашел одно из своих любимых стихотворений:
Сердце, сердце, что случилось,
Что смутило жизнь твою?
Жизнью новой ты забилось,
Я тебя не узнаю.
Все прошло, чем ты пылало,
Что любило и желало,
Весь покой, любовь к труду, —
Как попало ты в беду?
Беспредельной, мощной силой
Этой юной красоты,
Этой женственностью милой
Пленено до гроба ты.
И возможна ли измена?
Как бежать, уйти из плена,
Волю, крылья обрести?
К ней приводят все пути.
Ах, смотрите, ах, спасите, —
Вкруг плутовки, сам не свой,
На чудесной, тонкой нити
Я пляшу, едва живой.
Жить в плену, в волшебной клетке,
Быть под башмачком кокетки, —
Как такой позор снести?
Ах, пусти, любовь, пусти!
[98]
В который раз он по наитию напал на идеальный текст. «Ах, пусти, любовь, пусти!» Читая, он заплакал.
Когда он поднял взгляд, всю долину омывало мягкое алое сияние, вдали можно было разглядеть работников, рассыпавшихся по виноградникам. Где-то в вышине слышался доносимый ветром дальний звон церкви Святого Симона, взиравшей на Баньюльс с небольшой горы и как бы парившей над ним. Скоро все вокруг зальет яркий дневной свет, в небе отразится темно-синее море, а спускающаяся к деревне зелень виноградников будет усыпана золотыми пятнышками. Над ним, вызывая трепет, проступит пурпурная зубчатая стена гор. А солнце, наконец высоко взошедшее, разметает во все стороны неисчислимые копья света, и самой смерти будет не убить столь величественную красоту.
ВАЛЬТЕР БЕНЬЯМИН
Я оказался в лабиринте лестниц. Крыша над лабиринтом была не сплошной. Я взобрался наверх. Другие лестницы вели вниз. На одной из площадок я увидел, что стою на вершине, с которой открывается широкий обзор во все стороны. На других вершинах тоже стояли люди. У одного из них вдруг закружилась голова, и он полетел вниз. Головокружение передалось другим, и люди с других вершин стали падать в бездну. Все смеялись. Когда и меня охватило то же чувство, я проснулся.
11
Лиза Фиттко
Местные петухи давно закончили петь, когда Хенни Гурланд наконец попыталась разбудить сына, все переворачивавшегося с боку на бок и снова засыпавшего. Наверное, ему хотелось снова оказаться в сказочной стране, уничтоженной всего несколько месяцев назад, когда забрали его отца и тот больше не вернулся. Чем-то он напоминал мне моего брата Ганса, когда ему было столько же лет: красивый, мечтательный мальчик, которому непременно нужно знать все обо всем. Сохранится ли в нем эта любознательность после тех ударов судьбы, что уже постигли его? Неудивительно, что он не спешит открыть глаза и встретить новый день. Ему хочется унестись в прошлое, погрузиться в добрые сны, убежать отсюда.
– Раньше он так быстро, так живо вставал, – посетовала его мать, наклонившись над ним, так что ее рано засеребрившиеся волосы свесились, закрывая лицо. Чтобы ему легче было проснуться, она стала разминать ему мышцы шеи. – Его отец говорил, что Хосе вокруг света может объехать, пока мы зубы чистим.
– Его отца совсем недавно не стало, – сказала я.
– Хосе очень сильный, – продолжала она, не обращая на меня внимания. – Когда нам пришлось покинуть Испанию, он вовсю веселился. Видели бы вы его тогда, фрау Фиттко.
Хенни Гурланд удивляла меня. Это ведь была женщина далеко не глупая, образованная, с чувством собственного достоинства, но она как будто не осознавала, что война перевернула ее мир вверх дном и что она пытается совладать со своим горем и гневом. За всем, что она говорила, мне слышался подтекст: «Почему все это происходит со мной? За что мне все это?»
Я сидела на плетеном стульчике и изучала карту, нарисованную для нас мэром Азема.
– Нам нужно постараться выйти до восхода солнца, – твердо сказала я. – Мы не можем рисковать…
– Знаю, знаю! – перебила меня Хенни.
Ее сморщенные щеки рдели яблочным румянцем.
Я прикусила язык и напомнила себе: нужно набраться терпения. Она не виновата в том, что фашисты чуть не убили их с сыном и что мужа ее больше нет в живых. Сложись все иначе, Хосе спал бы у нее до обеда в их баварском доме, а потом она потчевала бы его на завтрак молоком с медом.
– Простите меня, фрау Фиттко, – сказала она. – Хотите соку?