Осмелев, скольжу ладонями от его коленей выше, смакуя реакцию: шумно втягивает носом воздух, медленно моргает.
— Ты опять отвлекаешься, — говорит с упрёком.
А потом берёт моё лицо в ладонь, проводит пальцем по щеке, и я откликаюсь на эту ласку, поворачиваюсь, трусь о палец губами. Его дыхание сбивается, взгляд соскальзывает с моих глаз и теперь прикован к губам.
— А ещё, — наконец отвечаю, — мне понравились те фокусы, что ты проделывал с моей шеей вчера на балконе. Было очень приятно.
— Повторить?
— Повтори.
Медлит секунду, обводя пальцем контур моих губ, а потом наклоняется к шее, обжигает горячим дыханием, щекочет колючей щетиной, дразнит. И я сама магнитом тянусь ему навстречу, подставляю его языку самые чувствительные участки кожи, вздрагиваю от укусов, тут же тщательно зализанных, рвано дышу от мелких и невесомых, а потом долгих и пылких поцелуев на превратившейся в оголённый нерв шее.
Можно ли потерять рассудок от одних лишь прикосновений?
Но таких, когда остро чувствуешь каждое. Когда ощущаешь, что от скользнувшего по ямке над ключицей языка натягиваются невидимые канаты, связывающие этот неприметный участок с толстым, похожим на налившуюся гроздь винограда морским узлом между ног. Или в голове. Или в сердце.
Да что я вообще знала о прикосновениях раньше?
Хочется сорвать с себя одежду и предаться введённому в обиход Райт-Ковалёвой слову. И одновременно с этим хочется никогда не прекращать эти неспешные и томительные ласки, когда мои пальцы впиваются в его бёдра, а его — путаются в моих волосах. Когда я сама нахожу его губы и падаю в воды бурлящей горной реки, и голова опять кружится, и пьянею я сильнее, чем от любого вина.
Фламандский, скорняжный, брам-шкотовый.
Его ладони оглаживают плечи, спускаются к груди, но ускользают от меня, когда я выгибаюсь в пояснице. Недовольно мычу и тут же ловлю его плутоватую улыбку.
Говорить. Сегодня нужно говорить. Вконец победить смущение, вложить ему в руки ноты для скрипки, узнать, что прелюдия — это не быстрый аперитив перед горячим блюдом, не пара глубоких поцелуев и один уродливый засос на шее, а отдельный вид удовольствия. Сегодня нужно порадовать, наконец, всех этих экспертов в области полового воспитания, которые пишут в книжках, что путь к хорошему сексу начинается в откровенном разговоре о своих желаниях.
Я в безопасности. Я укутана прожаренным солнцем полотенцем. Я могу ему доверять.
Облизываю губы.
— У меня не особо чувствительные… соски. Все эти трали-вали языком вокруг — я ничего толком не ощущаю. Зато…
Он упирается лбом в мой лоб, и мы вместе внимательно наблюдаем, как он одним медленным, плавным движением расстёгивает молнию на кигуруми. Белья под пижамой нет.
— Зато мне нравится…
Проводит кончиками пальцев по открывшейся полоске кожи вверх, берёт двумя руками края комбинезона и медленно разводит их в стороны, зубчики молнии цепляют соски, я вздрагиваю.
— Когда…
Но мне уже не нужно заканчивать фразу, он и так всё понял: обхватывает грудь ладонями, поднимает, сминает, сжимает соски между пальцев, выкручивает. Я выдыхаю хриплый стон, и предохранительные пробки окончательно выбивает.
Самой, самой торопливо выпутаться из кигуруми, спустить кажущийся колючими путами плюш к бёдрам, обнажить пылающую кожу, протянуть руки к его лицу и зачарованно смотреть, как он перехватывает мои ладони, целует пальцы, вспарывает языком вены на запястьях, слизывает тягучую патоку, в которую превратилась моя кровь. Ахнуть и с трудом приказать сердцу снова биться, когда он вонзает тысячи острых игл в тонкую кожу на локтевом сгибе и вливает дозу чистейшего органического экстаза в кровоток. Задушить последние всплески стыда и признаться, впервые в жизни признаться о существовании тайной эрогенной зоны в подмышках, а потом умереть от эйфории, когда он без толики сомнения или осуждения проходит языком по подмышечной впадине. И закрыть глаза, опустить налившиеся свинцом веки, отдать ему тело до последней клетки, позволить ему напитать поры исступлением и содрать с меня кожу, обнажая самую суть.
Он прикусывает сосок до порочной, сладострастной боли, тут же стирает её горячим языком и обдувает тонкой струйкой стылого воздуха. До дрожи. Пересчитывает кончиками пальцев рёбра, очерчивает пупок, и я покорно раздвигаю ноги, зову, прошу, молю. Ладонь накрывает лобок и скользит ниже с такой лёгкостью, что даже самый громкий крик был бы меньшим доказательством того, что его там ждали. Томительно медленно изучает пальцами все складки, оборки и кружева, а потом находит набухший узелок, нежно обводит его, и я накрываю его руку своей. Я больше не могу говорить, я выторговала эти мгновения у морской ведьмы в обмен на голос, но я могу показать, направить, провести секретными тропами туда, где раньше я бывала лишь в одиночестве.
Язык по языку, и я бегу. Вырываюсь из стен квартиры, пересекаю ледяные зимние равнины, чувствую кожей солёные брызги морей и сухие ветра пустынь. Я бегу, как длинноногая антилопа, как белобрюхая импала, как черноглазая газель, выбивая копытами пыль из древней земли Серенгети. Мчусь к снегам Килиманджаро, где тяжёлый белый воздух, который я рву руками, как сахарную вату. Где запахи сливаются в симфонию, а звуки рассыпаются миллионами разноцветных букв. И вкус такой сладкий, как чёрная горечь, сочащаяся из стволов гигантского крестовника. Такой колючий, как покрытые мехом розетки двухсотлетних лобелий. Такой круглый, как ржаво-красные воды горных ручьёв.
И я взбегаю на сверкающую крышу Африки, ловлю ртом последние молекулы кислорода, расправляю огромные крылья и под сумасшедший стук бьющего по рёбрам сердца падаю вниз.
Я лечу.
Я малахитовая нектарница.
И тело сотрясает судорога, а из сжатого спазмом горла вырывается короткий хриплый стон.
Древнейшая мелодия.
Проходит долгая минута, а может, две. А может, десять, я не знаю, время невесомо и эфемерно. Меркнут последние всполохи синестетического угара, возвращается реальность. Полумрак кухни, по-прежнему пахнет дубами-колдунами, я тяжело дышу через рот, прижимаясь пересохшими губами к его шее, а он медленно гладит пальцами мой затылок.
— Ты… ты когда-нибудь был на Килиманджаро?