Я пытался проследить и выяснить, что означала утрата родины и родного языка для нас, изгнанников из Третьего рейха. Однако напрашивается вопрос – да и название этой главы требует ответа, – какой смысл мой современник в общем и целом, отвлекаясь от личной судьбы, вкладывает в слово «родина». Настрой эпохи не благоприятствует мыслям о родине, это очевидно. Как только слышишь разговор на эту тему, сразу приходят на ум узкий национализм, территориальные притязания и союзы изгнанных, все эти приметы вчерашнего дня. Родина – разве это не блекнущая ценность, не понятие, извлеченное из старого сундука, еще полное эмоций, но уже теряющее смысл, не имеющее реального соответствия в современном индустриальном обществе? Поживем – увидим. Но прежде нужно коротко прояснить, как соотносятся между собой родина и отечество, ведь широко распространенная точка зрения все же признает относительную ценность родины с ее региональной, фольклорной ограниченностью хотя бы в качестве некоего живописного украшения, отечество же воспринимается как нечто глубоко подозрительное, демагогический лозунг, воплощение реакционной косности. L’Europe des patries
[6] – звучит нехорошо, это ведь навязчивая идея старого генерала, который вскоре останется в арьергарде эпохи.
Я не старый генерал. И не мечтаю о национальном величии, в моем семейном альбоме не найти военных и государственных мужей. Вдобавок я испытываю глубокое отвращение к стрелковым, костюмированным и песенным праздникам и вообще представляю собой как раз то, что в Германии еще недавно называлось «интеллигентская сволочь», и знаю, что не свободен от деструктивных тенденций. Но поскольку я на себе изведал, что значит лишиться родины, то смею вступиться за ценность, именуемую родиной, и отвергаю остроумное различение родины и отчества, а в итоге прихожу к выводу, что человек моего поколения ни без того, ни без другого (на самом деле одного и того же) обойтись не может. У кого нет отечества, сиречь нет крова в самостоятельном, представляющем собою независимое государственное единство социальном организме, у того, думаю, нет и родины. «Kde domow muj? Где мой отчий дом?» – пели чехи в многонациональной австро-венгерской монархии, где не могли найти свою страну, Чехию, которая не была независимым государством, не могли прочувствовать ее ни как родину, ни как отечество. Так они пели, потому что хотели обрести отечество и тем самым сделать реальной родину. Ладно, могут мне возразить, это ведь была реакция народа, культурно и экономически угнетенного, «колонизированного» немцами, составляющими большинство населения Австрии. Там, где равноправные нации по свободному выбору объединяются в более крупную общность, они могут сохранить свою родину, пестуя региональный и языковой партикуляризм и более не нуждаясь в государственном статусе отечества. Их отечество укрупняется – малая Европа завтра, большая Европа послезавтра, весь мир в пока еще неразличимом, но определенно быстро приближающемся будущем.
Позвольте мне подвергнуть это сомнению. Полагаю, с одной стороны, я достаточно отчетливо постиг, как родина перестает быть родиной, коль скоро одновременно не является отечеством. Когда 12 марта 1938 года моя страна потеряла государственную независимость и вошла в состав Великогерманского рейха, она стала для меня совершенно чужой. Форма полицейских, почтовые ящики на домах, гербы на учреждениях, многие магазинные вывески приобрели новый облик, даже в меню ресторанчиков значились другие, незнакомые мне блюда. С другой стороны, большое отечество перестает быть таковым, когда слишком разрастается и выходит далеко за пределы пространства, идентифицируемого как родина. Тогда это уже империя, наполняющая свое население имперским сознанием и разгоряченным великодержавным национализмом, – как, например, Советский Союз и США. Если завтра североамериканцы завоюют весь континент, включая латиноамериканские государства, их имперское сознание останется таким же, как сегодня. Тогда они будут переезжать со своими семьями из Нью-Йорка в Ла-Пас, как сейчас из Новой Англии в Айову или Калифорнию, преисполненные энтузиазма, оттого что вся эта огромная страна принадлежит им и подчиняется президенту в Белом доме. Родины и отечества у них не станет больше, чем сегодня, когда все – от Техаса до Нью-Джерси – осознается ими как родная держава, причем не благодаря языку, а скорее благодаря стандартизованной массовой продукции индустриальных гигантов. Где «Дженерал моторе» – там и псевдоотечество, там и псевдородина.
Конечно, можно сказать: ну и пусть. Пусть человек теряет родину и отечество, никакой катастрофы тут нет. Он растет вместе с пространством, которое, не задумываясь, считает своим. Разве уже сегодня естественной принадлежностью немца, француза, итальянца, бельгийца, голландца, люксембуржца не становится формирующаяся малая Европа, не являющаяся при этом ни отечеством, ни родиной в изначальном смысле? По их словам, они одинаково уверенно чувствуют себя в Карлсруэ и Неаполе, Бресте и Роттердаме. Они мнят себя богами, свободными в своих передвижениях и решениях, им принадлежит уже весь мир: реактивные самолеты быстрее переносят их из Парижа в Токио, из Нью-Йорка в Торонто, чем всего четыре десятка лет назад товаро-пассажирский поезд доставлял меня из Вены в тирольскую деревню. Современный человек меняет родину на мир. Отличная сделка!
La belle affaire! Но не обязательно быть мракобесом, тупо топчущимся на одном месте, чтобы усомниться и в этом. Ведь, приобретая второсортный космополитизм в обмен на то, что еще вчера называлось родиной, иной может променять синицу в руках на журавля в небе. Путешественник, отправляющийся на малолитражке из Фюрта на Лазурный Берег и там заказывающий два мартини на террасе кафе, воображает, будто он – гражданин мира второй половины столетия и уже пожинает плоды выгодной сделки, променяв родину на весь мир. И только когда он заболеет и здешний доктор пропишет ему местное лекарство, придут мрачные мысли по поводу французской фармакологии, и он будет вздыхать о «Байере» и герре докторе. Поверхностные, приобретенные в туристических и деловых поездках представления о мире и языках не компенсируют родину. Это сомнительная сделка.
Однако не следует думать, что грядущие поколения не смогут и не должны спокойно обходиться без родины. То, что француз Пьер Берто называет мутацией человека, а именно психическая ассимиляция под влиянием научно-технической революции, неизбежно. Новый мир будет много более единым, чем может ныне себе представить самая смелая мечта о Большой Европе. Предметы ежедневного обихода, сегодня еще связанные для нас с эмоциями, будут в полной мере заменяемы. Планируя города, американцы уже подумывают в будущем сделать дом потребительским товаром. Говорят, каждые двадцать – двадцать пять лет будут сносить и заново отстраивать целые городские кварталы, поскольку ремонтировать дома станет столь же невыгодно, как уже сейчас порой невыгодно ремонтировать автомобиль. Каким же образом в таком мире вообще может сформироваться понятие родины? Города, шоссе, станции обслуживания, мебель, бытовые электроприборы, тарелки и ложки везде будут одинаковы. Вполне вероятно, и язык будущего мира станет чисто функциональным средством коммуникации, каков он уже сегодня для ученых-естественников: физики общаются на языке математики, для вечеринки с коктейлями достаточно базового английского. Завтрашний мир определенно отторгнет родину, а возможно, и родной язык, сохранив их лишь в качестве маргинального предмета специальных исторических исследований.