Книга По ту сторону преступления и наказания. Попытки одоленного одолеть, страница 23. Автор книги Жан Амери

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «По ту сторону преступления и наказания. Попытки одоленного одолеть»

Cтраница 23

Тут необходима бдительность. Соблазнительное, утешительное сочувствие к себе весьма привлекательно. Но поверьте, я без труда его избегаю, ведь в застенках и лагерях Третьего рейха мы все по причине своей беззащитности и полнейшей слабости скорее презирали себя, нежели оплакивали; искус самоотвержения по-прежнему сидит в нас, как и иммунитет против жалости к себе. Мы не верим слезам.

От моего внутреннего взора не укрылось, что ресентимент – состояние не только противоестественное, но и логически противоречивое. Он накрепко пригвождает нас к кресту разрушенного прошлого. Выдвигает абсурдное требование сделать необратимое обратимым, свершившееся – несвершившимся. Ресентимент блокирует выход в собственно человеческое измерение, в будущее. Я знаю, ощущение времени у пленника ресентимента искажено, сдвинуто, если угодно, ибо оно требует вдвойне невозможного – возврата в отжившее и отмены случившегося. Об этом речь еще впереди. Но в любом случае по этой причине человек ресентимента не может включиться в радостный хор тех, кто в один голос возбужденно призывает: «Не стоит оглядываться назад, будем смотреть только вперед, в лучшее, общее будущее!»

Мне столь же трудно свежим, незамутненным взглядом посмотреть в грядущее, сколь легко это дается нашим вчерашним гонителям. Я – подранок с парализованными крыльями, таким сделали меня изгнание, подполье, пытка, и я не способен парить в этических высотах, как предлагает нам, жертвам, французский публицист Андре Неер. Мы, жертвы, считает этот человек высокого полета, должны интериоризировать свое минувшее страдание и принять его в эмоциональной аскезе, как наши мучители должны принять свою вину. Признаться, для этого у меня нет ни желания, ни способности, ни убеждения. Я не могу принять параллелизм, который по соседней со мною дорожке пускает молодчиков, что охаживали меня плетью. Я не хочу становиться сообщником своих палачей, более того, требую, чтобы они отреклись от самих себя и в этом отречении присоединились ко мне. Не процесс интериоризации, так мне кажется, позволит убрать горы трупов, лежащие между ними и мною, а, напротив, процесс актуализации или еще резче: вынесение нерешенного конфликта в поле действия исторической практики.

Дошло до того, что приходится оправдываться, когда рассуждаешь таким образом. Знаю, мне возразят, что я всего лишь обряжаю в красивые или некрасивые, но в любом случае взыскательные слова варварски примитивную жажду мести, благополучно преодоленную прогрессивной моралью. Человек ресентимента, каковым, по собственному моему признанию, являюсь я, пожалуй, жил в жестокой иллюзии, будто можно компенсировать мне выстраданное, если общество предоставит мне свободу самому причинить страдание. Плетка оставила на мне рваные раны, за это я прошу, если уж не смею требовать, чтобы обезоруженный экзекутор был отдан в мои вооруженные бичом руки; тогда бы я по меньшей мере имел низкое удовольствие знать, что враг сидит в тюремной камере, и таким образом считал снятым противоречие своего искаженного чувства времени.

Нелегко защититься от такого упрощенного обвинения, и совершенно невозможно для меня опровергнуть подозрение, будто я топлю уродливую реальность в словесном потоке не поддающегося проверке тезиса. Но придется рискнуть. Защищая свой ресентимент, признавая, что «одержим» мыслью о нашей проблеме, я понимаю, что нахожусь в плену моральной правды этого конфликта. Требование объективности в споре с моими палачами, с теми, кто им помогал, и с теми, кто при этом молчал, кажется мне логически бессмысленным. Злодеяние как таковое не носит объективного характера. Массовые убийства, пытки, всевозможные травмы объективно суть не что иное, как цепь физических явлений, которые можно описать формализованным языком естествознания: это факты физической, а не моральной системы. И для самого преступника, который полностью подчинялся системе норм своего фюрера и его рейха, преступления национал-социализма не имели морального качества. Злодей, не связанный совестью с собственным деянием, трактует это последнее только как объективацию своей воли, а не как моральный феномен. Воодушевленный своими немецкими хозяевами фламандский эсэсовец Вайс, который, когда я работал недостаточно быстро, бил меня по голове черенком лопаты, воспринимал сей инструмент как продолжение своей руки, а побои – как удары волн своей психофизической силы. Моральной правдой ударов, поныне отдающихся в моем мозгу, обладал и обладаю только я сам и потому имею право судить в куда большей степени, нежели преступник и даже общество, озабоченное исключительно своим существованием. Социум беспокоится только о самосохранении, его не трогает травмированная жизнь – он смотрит вперед, в лучшем случае желая, чтобы ничего подобного впредь не происходило. Но мой ресентимент нужен затем, чтобы преступление стало для преступника моральной реальностью, чтобы его вовлекло в правду его злодеяния.

Антверпенский эсэсовец Вайс, убийца и особо наторелый заплечных дел мастер, поплатился жизнью. Чего еще может требовать моя дурная жажда мести? Но коль скоро я правильно себя понимаю, дело не в мести и не в наказании. Пережитое гонение было по сути своей предельным одиночеством. И речь для меня идет об избавлении от этой поныне длящейся заброшенности. Эсэсовец Вайс, когда его вывели на расстрел, познал моральную правду своих злодеяний. В этот миг он был со мной – ия уже не был один на один с черенком лопаты. Мне хотелось бы верить, что в минуту казни он так же, как я, желал повернуть время вспять, сделать случившееся неслучившимся. Когда его вели к месту казни, из супостата он вновь сделался ближним. Если бы все происходило только между эсэсовцем Вайсом и мной, если бы на мне не лежала тяжким бременем перевернутая пирамида из эсэсовцев, их пособников, чиновников, капо, увешанных орденами генералов, я мог бы – так мне, по крайней мере, кажется сегодня – мирно упокоиться с этим новообретенным ближним из эсэсовской дивизии «Мертвая голова».

Но антверпенец Вайс был лишь одним из несчетного множества. Перевернутая пирамида по-прежнему пригвождает меня к земле своим острием, отсюда и ресентимент особого рода, о каком даже не догадывались ни Ницше, ни Макс Шелер, писавший на эту тему в 1912 году. Отсюда моя незначительная склонность к примирению, а точнее, убеждение, что громко заявленная готовность жертв нацизма к примирению может быть вызвана только отупением чувств и равнодушием к жизни либо мазохистской конверсией вытесненного истинного требования отмщения. Кто позволяет своей индивидуальности раствориться в обществе и способен понимать себя лишь как функцию социального, сиречь человек с притупившимися чувствами, равнодушный, тот действительно прощает. Он позволяет происшедшему остаться таким, каким оно было. Как говорят в народе, дает времени залечить его раны. Чувство времени у него не сдвинуто, то бишь не выведено из биолого-социальной области в моральную. Денидивидуализнрованнал, заменимая часть общественного механизма, он живет с ним в согласии и, прощая, ведет себя так, как описал социальную реакцию на преступление французский адвокат по уголовным делам Морис Гарсон в связи с дебатами о сроках давности уголовного преследования: «Даже ребенок, которому выговаривают за случившееся в прошлом непослушание, отвечает: „Так ведь это было давно“. „Было давно“ кажется ему самым естественным оправданием. И мы тоже видим во временной удаленности принцип срока давности. Преступление порождает в обществе беспокойство, но, как только общественное сознание утрачивает память о преступлении, исчезает и беспокойство. Наказание, далеко отстоящее во времени от преступления, становится бессмысленным». Все правильно, это очевидная прописная истина, пока речь идет об обществе или, соответственно, индивидууме, который сам себя морально обобществляет и растворяется в консенсусе. Однако не имеет никакого значения для человека, мыслящего себя морально уникальным.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация