Сначала о невозможности. Если быть евреем – значит разделять с другими евреями религиозные верования, следовать еврейским культурным и семейным традициям, стремиться к еврейскому национальному идеалу, тогда мое положение безнадежно. Я не верую в Бога Израиля. И очень мало знаю о еврейской культуре. Я вижу себя мальчишкой, шагающим в Рождество по заснеженной деревне к полуночной мессе, и не вижу себя в синагоге. Я слышу, как моя мать, случись какая-нибудь мелкая домашняя неприятность, призывает Иисуса, Марию и Иосифа, и не слышу иудейских взываний к Господу. Портрет отца – я едва знал его, потому что он остался там, куда его послал император и где отечество уготовило ему вечный покой, – изображал не бородатого еврейского мудреца, а тирольского императорского егеря, солдата в мундире Первой мировой войны. Мне было девятнадцать, когда я узнал о существовании языка идиш, хотя, с другой стороны, точно знал, что мою семью, религиозно и этнически сильно смешанную, соседи считали еврейской и никто в моем доме даже не помышлял ни отрицать, ни скрывать совершенно очевидное. Я был евреем, так же как один из моих одноклассников был сыном разорившегося трактирщика: наедине с собой мальчик наверняка не переживал по поводу упадка семьи, но, оказываясь среди нас, прятался в ужасном смущении, как и мы.
Итак, если быть евреем – значит обладать определенным культурным достоянием и религиозной принадлежностью, то я им не был и никогда быть не смогу. Правда, допустимо возразить, что достояние можно приобрести, а в религиозное сообщество – войти, а в таком случае быть евреем – вопрос свободного выбора. Кто мне мешал выучить древнееврейский, читать еврейскую историю и истории, даже без веры участвовать в религиозном и одновременно национальном еврейском обряде? Обеспеченный всевозможными знаниями о еврейской культуре от пророков до Мартина Бубера, я мог бы уехать в Израиль и назваться Йоханааном. Я свободен выбрать для себя еврейство, это моя сугубо личная и общечеловеческая привилегия. Так меня уверяют.
Но есть ли она у меня на самом деле? Не думаю. Допустим, Йоханаан, гордый носитель новой, добровольно обретенной идентичности, приобрел бы основательные познания в хасидизме, но был бы он застрахован этими знаниями от того, чтобы 24 декабря не думать о рождественской елке с золочеными орехами? Смог ли бы бегло владеющий ивритом израильтянин с прямой осанкой полностью уничтожить юношу в белых гольфах, говорящего на местном австрийском диалекте? Смена идентичности – волнующая тема современной литературы, в моем же случае это вызов, и неизвестно, сможет ли человек сохранить свою цельность, не имея возможности компромиссного решения, – мне кажется, есть все условия, чтобы тут Йоханаан потерпел неудачу. Можно вновь присоединиться к утраченной традиции. Но нельзя изобрести ее для себя произвольно, вот в чем дело. Поскольку я не был евреем, я и сейчас не еврей, а поскольку я не еврей сейчас, то и не смогу им стать. Йоханаан на Кармеле, в ностальгических воспоминаниях уносящийся к альпийским долинам и компаниям ряженых на Рождество, еще менее аутентичен, чем давний юноша в гольфах. Диалектика самореализации – быть тем, кто ты есть, становясь тем, кем должен и хочешь быть, – такая диалектика для меня исключена. Ведь безусловный приоритет имеет бытие-кем-то, не как метафизическое понятие, но просто как накопление опыта. Каждый должен быть тем, кем был в первых, пусть и засыпанных позднее наслоениях жизни. Никто не может стать тем, что напрасно ищет в своих воспоминаниях.
Так что мне не позволено быть евреем. Но, коль скоро я все равно вынужден им быть и эта вынужденность перекрывает мне пути, на которых я мог бы стать не евреем, а кем-то другим, то что же, я вообще не могу себя найти? Не стоит ли все прекратить, отказаться от истории, стать тенью универсальной абстракции, которой не существует, и загнать себя в пустую формулу, что я-де просто человек? Подождите. Так далеко мы еще не зашли. Раз вынужденность существует – да какая! – так, наверно, и невозможность можно ликвидировать? Ведь хочется жить не прячась, не как во времена подполья, и не убегая в абстракцию. Человек? Ну конечно, кто бы не хотел им быть. Но ты человек, только если ты немец, француз, христианин, член любого определяемого социального сообщества. Я должен быть евреем и стану им, с религией или без, внутри или вне традиции, как Жан, Ханс или Йоханаан. Почему я должен им быть – вот о чем здесь надо говорить.
Все началось не с того, что одноклассники сказали мальчишке: вообще-то вы евреи. И не с драки возле университета, когда впервые, задолго до прихода Гитлера к власти, нацистский кулак вышиб мне зуб. Мы евреи, да, ну и что? – ответил я товарищу. Сегодня мой зуб, завтра – твой, и черт вас возьми, думал я после драки, гордо щеголяя дыркой между зубами как интересной дуэльной раной.
Все началось, только когда в 1935 году я сидел с газетой в венском кафе и изучал только что принятые в Германии Нюрнбергские законы. Мне достаточно было лишь пробежать их глазами, чтобы понять: они направлены против меня. Общество, явленное в национал-социалистском германском государстве, которое весь мир признал законным представителем немецкого народа, вот только что по всей форме и со всей очевидностью сделало меня евреем или же придало новое измерение моему ранее уже существовавшему, но тогда еще не роковому знанию, что я еврей.
Какое же измерение? С ходу и не скажешь. Когда я прочел Нюрнбергские законы, я не стал более евреем, чем за полчаса до того. Черты моего лица не стали более средиземноморско-семитскими, поле моих ассоциаций не наполнилось вдруг, как по волшебству, еврейскими референциями, рождественская елка не превратилась магическим образом в семисвечник. Если вынесенный мне обществом приговор имел какой-то внятный смысл, то мог лишь означать, что отныне я был обречен смерти. Смерть. Что ж, она ждет всех нас, рано или поздно. Но еврей, которым я становился теперь по закону, по решению общества, был обречен ей неумолимее, уже в середине жизни, чьи дни беспощадно превращались в отсрочку, которую могли упразднить в любую секунду. Не думаю, что, рассуждая так сегодня, я неправомерно проецирую на 1935 год Освенцим и «окончательное решение еврейского вопроса». Я совершенно уверен, что в тот год, в ту минуту, когда читал законы, действительно распознал смертельную угрозу, вернее, смертный приговор, для этого не требовалось особого исторического чутья. Разве я уже сотни раз не слышал роковой клич, сопровождавший призывы к пробуждению Германии, – что евреи должны умереть? «Сдохни, жид!» – это ничуть не походило на почти веселое «L’aristocrat, А la lanterne!» – «Аристократа на фонарь!». Даже если не вдумываться или не знать, исторически это было продолжение бесчисленных погромов былых времен, не революционная шумиха, но сконцентрированное в слогане – военном кличе! – хорошо продуманное требование народа. Тогда же в немецкой иллюстрированной газете я увидел фотографию праздника «Зимней помощи» в одном из рейнских городов, на переднем плане, перед сияющей электрическими огнями елкой, там красовался транспарант, гласящий: «Пусть никто не голодает и никто не мерзнет, только жид пускай подохнет…» Всего три года спустя в день включения Австрии в состав Великогерманского рейха я услышал по радио, как Йозеф Геббельс вопил, что нечего поднимать шум из-за того, что в Вене убили нескольких евреев.