Еще анекдот из жизни Шкловского – рассказал мне его Голиат со слов Евг. Замятина.
В свое время Шкловский был на примете у ГПУ. Ему очень надоело мотаться, спасаясь от преследований. В один прекрасный день он поймал Т. и попросил его дать ему что-нибудь, с чем он мог бы ходить спокойно. И Т. будто бы дал ему бумажку: «Такой-то арестован мною и никаким арестам больше не подлежит».
Шкловский сам рассказывал мне о том, как ему удалось добиться разрешения на въезд в Россию. Он послал ВЦИКу двенадцать экземпляров «Писем не о любви» со знаменитым последним письмом. «Раз в жизни им во ВЦИКе стало весело, и они меня впустили обратно».
Шкловский – человек, обладающий, несомненно, дефектным мыслительным аппаратом.
Из своего умственного заикания он создал жанр статьи о литературе.
Говорили о массовой смертности стариков-ученых за последнее время (только что Н. Котляревский). Я сказала: «Вот если бы Виктор Максимович был лет на тридцать постарше, его следовало бы избрать в академики».
Тынянов: «Да, его следовало бы избрать, потому что все академики умерли – и он тоже умер».
Тогда же Тынянов говорил о «Метрике» Жирмунского: «Он хорошо сделал, что написал эту книгу. Теперь можно вместе с ним выбросить за окно и всю метрику».
Сплетня кончается, и начинается пейзаж:
Чудесной ночью мы шли вчетвером по Фонтанке.
Тынянов шел без пальто, с кепкой в руках, курчавым еврейским мальчиком (он, впрочем, похож и на Пушкина) и со своей немного обезьяньей жестикуляцией и с прекрасным, простым пафосом умного человека говорил: «Шкловский прежде всего монтер, механик…»
«И шофер», – подсказал кто-то из нас.
«Да, и шофер. Он верит в конструкцию. Он думает, что знает, как сделан автомобиль. А я, если хотите, детерминист. Я чувствую, как нечто переплескивается через меня. Я чувствую, что меня делает история».
Мой читательский вкус так повернут, что я от души желаю, чтобы «детская литература» оказалась увертюрой к заново остраненному психологизму.
Женская любовь без взаимности, мужское равнодушие – это нечто, оскорбляющее вкус и нравственное чувство, какая-то трагическая невежливость.
NN говорит: «Любовь – не женское дело: если хотите, не женского ума дело».
Рассказывают, что Гумилев говорил про Нельдихена: «Вот человек, который воплощает в жизнь пушкинскую сентенцию: „Поэзия должна быть глуповата“».
Вчера разговор с Бернштейном:
– Одна из моих слушательниц приходит ко мне и говорит: «Я прочитала в одном научном труде, что произнесение гласных требует большего напряжения голосовых связок, чем произнесение согласных». А я ей ответил: «Этого вы ни в одном научном труде прочитать не могли, а могли прочитать только в книге Бориса Михайловича об Анне Ахматовой».
Во время войны Ирина Карнаухова работала в госпитале. Она выходила какого-то солдата, который очень к ней привязался. Когда он выписывался, она велела ему известить ее о благополучном приезде домой.
Через некоторое время Ирина получила из деревни следующую телеграмму: «Приехал благополучно. Гуляю с девками. Пишите немедленно».
Современная русская проза вся проникнута мерзостным духом дилетантизма.
Исключение составляет, может быть, Замятин. Но, во-первых, он не большой писатель, во-вторых, он не дилетант главным образом потому, что подражает Лескову.
Я умышленно говорю о дилетантизме, не о халтуре. Халтура сознательна. Это недобросовестное применение искусства к целям наживы.
Следовательно, если остается место и для добросовестного, то дело обстоит небезнадежно. (Хотя затяжная халтура обычно вконец развращает и опустошает талантливых людей – Ал. Толстой; к несчастью, кажется, и Шкловский.)
То же, что происходит сейчас в русской прозе (только в прозе: стихи Пастернака, поэмы Тихонова – это работа, которая не постыдится никаких предшественников), происходит, к несчастью, не по нехотению, но по неумению.
«Как смеете вы называться поэтом?» (то есть прозаиком)
Чем они пишут, эти люди без языка, без стиля, без характеров, без фантазии!
Они, в сущности, простодушные мальчики, хотя воображают, что мудры как змии, потому что теоретики натаскали их на несколько никому не нужных «стернианских» трюков.
Что они понимают в таких вещах, как работа Толстого в архивах, как записные книжки Гонкуров, как авторские штудии, длившиеся годами, как упорное накопление внелитературного материала, которым одевается всякий роман, как размах большой формы – как книга, которая пишется десять лет!
Если мне скажут на это: писатели хотят есть, – я отвечу: знаю, я тоже хочу есть. Так вот надо по дороге служить, халтурить, даже не халтурить, а давать мелочи, это не может помешать настоящему писателю делать хотя бы одно настоящее дело – дело жизни.
Эренбург (ныне уже литературно покойный) являлся в свое время не то символом, не то карикатурой этого дилетантского духа. Эренбург, не знающий русской грамоты, спутавший Диккенса с Виктором Гюго, показавший образец стилистической отряшливости.
Зато в «Комитете по изучению новейшей русской литературы» он совершенно непринужденно рассуждал о сюжете, о герое, об обнажении и говорил: «Да, конечно, „Жанна Ней“ – мелодрама, но в мое авторское задание и входило написать мелодраму. Понимаете ли – примитив!»
Ах, сукин сын!
Вот я прочла этого «Corydon», Paris, 1924. Размах хоть куда! – «quatre dialogues socratiques»
[27] с цитатами из Дарвина; все quatre посвящены не только сексуальным, но даже гомосексуальным вопросам.
Доказывается, что гомосексуалистов вовсе не нужно сажать за решетку.
Но основная-то пошлость не столько в цели доказательства, сколько в средствах.
Налицо оба пресловутых пункта: а) гомосексуальность – естественна; b) гомосексуальность – высшая форма сексуальности.
Что автор фактически зарвался, это ясно и для читателя, которому недоступна критика его биологических доводов; тут достаточно двух-трех законов логики и малой толики здравого смысла.
Но возмутительно не это – возмутителен принцип: для того чтобы оправдать явление, требуется доказать, что оно естественно; для того чтобы доказать, что оно естественно, требуется отыскать его в мире животных.
Лесбийская любовь оправдывается тем, что ею занимаются собаки.
Лично меня такая постановка вопроса нисколько не шокирует, и я менее всего сочувствую американцам, присудившим к штрафу учителя, который излагал в школе теорию происхождения человека от обезьяны.
Но я спросила бы Андре Жида – ну а если бы спасительные собаки ограничились бы благосклонностью своих сук, что тогда?