Дрожу оттого я,
Что начал я гнить,
Но хочется вдвое
Мне кушать и пить.
Мертвец по ходу баллады становится все галантерейнее, он требует «красивых конфет», лимонада. Бурлескное преломление лермонтовского:
Я перенес земные страсти
Туда с собой.
И вдруг смешное кончается и начинается тоска:
Но нет мне ответа, —
Скрипит лишь доска.
И в сердце поэта
Вползает тоска.
Это настоящая тоска, и принадлежит она настоящему поэту. Но это уже не та тоска и не тот поэт, какие завещаны нам поэтической традицией.
Язык Олейникова поражает разные цели от обывателя до символистов (по мнению Олейникова, их объединяет пристрастие к фразеологии красивой и ничего не значащей). Но поэту, говорящему на этом языке, – как всякому настоящему поэту, – нужны высокие слова, отражающие его томление по истинным ценностям. Как ему добыть новое высокое слово? Он их не придумывает, он берет вечные слова: поэт, смерть, тоска (они легче воспламеняются) – и впускает их в галантерейную словесную гущу. И там они означают то, чего никогда не означали. В них перерезаны связи. Слово поэт, уцелевшее в подобном контексте, не может означать того поэта, какой был у Державина, у Пушкина, у Веневитинова, у Фета, у Блока, у Маяковского. Тем не менее он поэт – человек страдающий и стихами говорящий о любви, о голоде и о смерти. Провернутое через множество слов с отрицательным знаком ценности, оно, общепоэтическое слово, удержало эмоциональный ореол, но отдало свои наследственные смыслы. Так получается новый языковый знак для обозначения поэта другого качества.
Традиционные поэтические темы любви и смерти скомпрометированы словами то «грубыми», то галантерейными. По законам иронии, иронии в ее современном ракурсе, сквозь эти гротескные словесные массы пробивается высокое значение вечных тем. Но прежде чем зазвучать, они должны еще пройти сквозь кривое зеркало галантерейного языка с его смысловой какофонией, неизбежной, потому что носитель этого языка не знает о том, что порождение ценностей исполнено противоречий, усилий, самоограничения. Галантерейное растление слов предназначено предохранить непрочную эмоцию современного поэта от гибельного стереотипа подложных ценностей в «красивой» оболочке.
Это я и имела в виду, когда сказала Олейникову, что он «расшибся в лепешку» ради того, чтобы «зазвучало какое-то слово»…
«Чревоугодие» имеет подзаголовок «баллада». Такой же подзаголовок присвоен и стихотворению «Перемена фамилии». В нем та же двупланность, и комическое причудливо дублируется серьезным. Своим синтаксическим строем стихотворение напоминает экспериментальный примитивизм некоторых вещей Хлебникова. Инфантильно построенными фразами рассказывается о том, как герой, внеся в контору «Известий» восемнадцать рублей, переменил имя и фамилию:
Козловым я был Александром,
Но больше им быть не хочу.
Зовите Орловым Никандром,
За это я деньги плачу.
А дальше на том же бурлескном языке речь идет о потере собственной личности, о раздвоении сознания. Герой видит в зеркале чужое лицо, «лицо негодяя», его окружают отчужденные, враждебные вещи.
Я шутки шутил! Оказалось —
Нельзя было этим шутить;
Сознанье мое разрывалось,
И мне не хотелося жить.
Герой кончает самоубийством:
Орлова не стало, Козлова не стало.
Друзья, помолитесь за нас!
Стихотворение до конца сохраняет пародийную оболочку. Но очевидно – смысл его не в том, чтобы пародировать уже малоактуальный балладный жанр, но чтобы сказать о страхе человека перед ускользающей от него, двоящейся личностью, – старая тема двойника, воплощения затаившегося в личности зла.
В большом стихотворении, героиней которого является блоха мадам Петрова, – разные языки Олейникова, разные его обличия переплетаются и неуследимо переходят друг в друга. Стихотворение адресовано приятелю, человеку из мира детской литературы начала 30-х годов, особого мира со своими правилами игры. Соответственно начало стихотворения – шуточная «домашняя семантика»:
Так зачем же ты, несчастный,
в океан страстей попал,
из-за Шурочки прекрасной
быть собою перестал?
Дальше возникает хлебниковско-обериутская тема насекомых:
…Кто летали и кусали
и тебя и твою Шуру
за роскошную фигуру.
Так в текст просочился галантерейный язык. Галантерейный язык разворачивается и строит сразу после этих строк возникающую тему влюбленной блохи Петровой:
И глаза ее блестели,
и рука ее звала,
и близка к заветной цели
эта дамочка была.
Она юбку надевала
из тончайшего пике,
и стихи она писала
на блошином языке…
Блоха Петрова – галантерейное существо с его миропониманием, его эстетикой и искривленными представлениями о жизненных ценностях. Но убогое сознание переживает свою убогую драму. «Прославленный милашка» затоптал блоху Петрову «ногами в грязь».
И теперь ей все постыло —
и наряды, и белье.
И под лозунгом «могила»
догорает жизнь ее.
Значение слов двоится, буффонада становится печальной. В этом можно было бы усомниться, если бы не непосредственно следующие строки; в них маска сдвигается, появляется от себя говорящий автор, поэт. Эти строки ретроспективно перестраивают смысл повествования о блохе Петровой:
Страшно жить на этом свете,
в нем отсутствует уют.
Ветер воет на рассвете,
волки зайчика грызут…
Плачет маленький теленок
под кинжалом мясника,
рыба бедная спросонок
лезет в сети рыбака.
Блоха мадам Петрова включается, таким образом, в ряд беззащитных, беспомощных существ. Они гибнут от руки человека, и в то же время они сами травести человека, обреченного гибели.
…Дико прыгает букашка
с беспредельной высоты,
разбивает лоб бедняжка,
разобьешь его и ты.
Что это – пародия на лермонтовский перевод из Гёте: «Подожди немного/Отдохнешь и ты»? Но пародия на Гёте и Лермонтова не имела бы исторического смысла. Скорее это реминисценция, возвращающая травестированным образам их человеческое значение.