Для книги, написанной из внутреннего опыта, тема почти безразлична. Потому что каждая вещь может послужить поводом для выражения отношения человека к действительности. Другое дело условная литература. Выбирая для нее тему, помните, что вещь должна быть честной, – честной, как преподавание русского языка в вечерней школе для взрослых. Выбирайте тему достаточно близкую, для того чтобы можно было писать, и достаточно далекую, для того чтобы можно было печатать.
Пожалуй, я буду присматривать тему – чтобы без лжи, без халтуры, без скуки. Но никогда я не соблазнюсь жанром авантюристов – годными для печати травести главного внутреннего опыта.
Становится все яснее: писать для печати нельзя – можно только халтурить. Несомненны только две вещи: бескорыстное творчество и халтура. Во всяком случае, ни то ни другое не унизительно. Наша сложная постройка из видов промежуточных между творчеством и халтурой – не оказалась ли она порочной?
Пушкинская формула «пишу для себя, печатаю для денег» разорвалась. Одни вещи пишу для себя, другие печатаю для денег.
Если зарезали стихи Заболоцкого, то Заболоцкий компенсирован тем, что он написал замечательные стихи. На какую компенсацию могу я рассчитывать, если у меня зарежут «Пинкертона»?
Прошлой зимой ВССП устроил чашку чая с заключением договоров на соцсоревнование. Стенич сказал: «Я выпью чашку чая и уйду, потому что я рвач».
Сейчас литератору невозможно жить здоровой практической жизнью. Можно опуститься. Опускаться соблазнительно и легко. Как заснуть после горького и трудного дня. Удерживает только присущий мне с детства физиологический страх пустоты. Но если не опускаться – остается подниматься. Ликвидировать суету. Жестоко воспитывать себя для медленной, молчаливой работы. Работы без сроков сдачи рукописи в печать.
Маяковского годами попрекали тем, что Хлебников умер, а он живет, теперь Асеева и Брика попрекают тем, что они живут, а умер Маяковский.
Если когда-либо люди кровью сердца писали книги, то сейчас они печатают книги кровью сердца. Писательские муки, подъемы и катастрофы, непредвиденные аспекты вещей, карусель надежды и унижения – все это покинуло процесс творчества и начинается с момента представления рукописи в редакцию.
Во время прений по докладу профессора N. N. аспиранты ГАИСа обсуждали вопрос: существовали бы байронические поэмы Пушкина, если бы не существовало Байрона? Они высказали мысль, что форма «Кавказского пленника» была бы другая, а содержание то же самое. На что докладчик, не сморгнув глазом, ответил: «Товарищи, вы допускаете механистический разрыв между формой и содержанием». Когда бог хочет наказать профессора, он отнимает у него чувство юмора.
Доклад вызвал возражения, но был признан серьезной марксистской работой. Аспиранты ГАИСа восхищены тем, что у них собственный настоящий профессор, которого они воспитывают и поощряют. Как они академичны – аспиранты из ГАИСа! Как они уважают университетскую науку, переходящую на советские рельсы. До чего филистерские у них интонации. И как им все это неинтересно.
Есть люди, не умеющие страдать. К страданию приспосабливает привычка, психические склонности, социальная подавленность (угнетенным классам и группам исторически свойственно ощущать жизнь как сочетание закономерных бедствий и случайных и непрочных передышек).
При отсутствии надлежащих условий катастрофы плохо удаются. Нынешней осенью крушение произошло у X. Она жаловалась в банальных и бессмертных выражениях на то, что она стареет, что жизнь проходит даром и скоро будет поздно. Она даже советовалась со знакомыми по вопросу о том, разводиться ей или не разводиться.
Это было зрелище отчасти трагическое, – потому что всегда трагичны люди, особенно женщины, стареющие без всяких ресурсов – без быта, без семьи, без дела. Отчасти нелепое – настолько в ее психике, в прошедшей судьбе, в социальной ситуации отсутствовали те элементы, с помощью которых человек апперцепирует горе. Очевидно было, что она страдает урывками. Страдает, например, в 11 часов вечера, а в 4 часа дня за обедом забывает о том, что жизнь проходит даром и что надо разводиться (не забывается, а забывает, т. е. переходит к состоянию сознания, в котором элементы горя исключены, а не подавлены).
Организм X. усваивал страдание так плохо, что в конце концов ей пришлось отказаться от переживаний этого порядка. Она уехала на два месяца отдыхать и по возвращении больше не страдает, хотя жизнь по-прежнему проходит даром.
Что им делать с нашей болью – этим людям не своего времени, которых старый мир задумал веселыми, праздными
[9] и неспособными думать?
Они не могут ни побороть боль, ни терпеть ее в силу уверенности угнетенных в том, что жизнь заведомо плачевна; ни гордиться ею в силу уверенности интеллигентов в том, что боль почетна; ни обращать ее в опыт и материал.
Из всех ресурсов им оставлено одно удивление… X. перед зеркалом мизинцем оттягивает кожу под глазом:
– Боже мой, сколько морщин… Что будет дальше?
– Дальше вы не будете их рассматривать. После тридцати лет люди перестают замечать у себя морщины под глазами.
Различаю три категории деятельности: творчество, работа и халтура. Прибавим к этому две категории возможных (или невозможных для нас) благ: активизация и деньги. Различные соотношения этих элементов и образуют формы нашего профессионального бытия.
На первой стадии (институтской) была установка на творчество плюс активизация. В высшей степени наивная установка, которая окончательно провалилась около 1928 года.
Вторая стадия характеризуется установкой на работу плюс активизация и деньги (профессионализм). Для меня – и не для меня только – эта установка провалилась в исходе 1932 года.
Начинается третья стадия, в которой я усматриваю сочетание творчества с халтурой (за халтуру платят). Халтура имеет перед поденной работой то преимущество, что она оставляет голову относительно свободной. Не хочу быть больше животным, которое десять часов в день пишет не очень хорошие книги.
Л. говорит:
– Я очень спокоен… Издательский застенок искоренил во мне нетерпение, самолюбие, славолюбие. Мне осталось одно корыстолюбие – из всех пороков.
Пушкин принимался говорить о деньгах всякий раз, как у него были цензурные неприятности.
В деревне
Здешняя крестьянка говорит:
– У меня батя не понимал, что мертвецов нужно бояться.