Л. Ю. говорит о любовных историях. А Шкловский когда-то, после смерти Маяковского, сказал мне: «Говорят, что у Маяковского не было биографии. Это неправда. Он двенадцать лет любил одну женщину – и какую женщину!»
Л. Ю. рассказывает: в 23-м году они поссорились. Поссорились, потому что Маяковский, приехав из-за границы, где он кутил и ничего не делал, объявил лекции «Что Берлин, что Париж!» и говорил что попало. Она сказала ему, что он идет на дно, что она с ним не хочет на дно. Чтобы он прекратил хождение к знакомым, романы и карты и подумал бы о душе. Что она дает ему сроку два месяца. И он два месяца сидел дома. В это время он написал предсмертную записку, которая у нее хранится. В условленный день она получила от него в конверте билет в Петербург. Они встретились в вагоне. И ночью в купе он прочел ей «Про это». Он читал всю ночь и, читая, плакал, плакал без удержу.
Бóльшую часть того, что люди делают в жизни, он не делал или делал плохо. Он умел только любить и писать стихи. Вот почему к нему относились настороженно.
– Он был очень добрый, – продолжает Л. Ю., – и очень наивный. Его легко было огорчить. Виноваты литературные бывшие люди. Они расстраивали его разговорами о настоящем искусстве. Виновата актерская компания – среди них он казался себе старым. Дома, со своими, мне очень хорошо, но если я пойду к балеринам, я почувствую себя старой лахудрой, и у меня сделается катценъяммер, и может быть, мне захочется пустить себе пулю в лоб. Виноват еще грипп.
Володе всегда было очень трудно жить. Если бы не революция, он бы давно застрелился. Революция замедлила конец.
Гуковский: – У меня сейчас тринадцать работ в печати.
– Сколько из них, из этих тринадцати работ, – работы?
– Работа… одна – моя книга.
– А на остальные двенадцать вы тратили силы и время.
– Забавно, что если что-нибудь доставит мне деньги, положение, успех, то именно остальные двенадцать.
– Не следует ли нам все-таки выяснить – для чего мы живем? Странно – если для того, чтобы зарабатывать деньги.
– Да.
– Несмотря ни на что думаю, – хотя не знаю, почему я так думаю, – человек должен выполнить свой максимум. Вам темперамент не позволяет. Хватаетесь за все.
– Но вы должны знать – если у вас нет места в иерархии, если вы ушли в пустыню…
– Там надо питаться акридами…
– Да.
Мне же сидеть в пустыне позволяет то обстоятельство, что мир не проявляет ко мне никакого интереса. Настоящая проверка на стойкость была бы, если бы он вздумал меня искушать.
Эйхенбаум: – Что же нашли в редакции?
Я: – Что ничего страшного. Местами у него вульгарный социологизм. Помните нашу коктебельскую врачиху? Она всем говорила по очереди: «Ну, у вас небольшой невроз сердца, но у кого его нет?» Вульгарный социологизм – в этом роде.
– Притом он тоже невротического происхождения. Человек садится писать. Социальное обоснование не получается. Он начинает нервничать, из чего возникает вульгарный социологизм.
Б. надоел Е., и она всячески его избегала. Он был как раз в разгар увлечения психоанализом. Как-то они столкнулись в трамвае, и он сказал ей:
– Скажите, вам не приходит в голову, что вы подсознательно не хотите меня видеть?
Селин все-таки настоящий писатель. Но он скучен монотонным цинизмом и обгаживанием всех вещей подряд. Оно безошибочно действует на обывателя. Благонамеренные обыватели испытывают негодование, а эмансипированные обыватели – восторг.
КОНЕЦ 1930-Х ГОДОВ
«Кто ничего не хочет, ни на что не надеется и ничего не боится, тот не может быть художником», – написал Чехов в письме к Суворину.
Пушкин хотел и иногда надеялся. Лермонтов – хотел. Тургенев еще боялся. Толстой – и хотел, и надеялся, и боялся.
N. – еще имеет шансы быть художником. Он боится – смерти и жизни. Впрочем, быть может, и той и другой недостаточно сильно.
Представим себе человека в одиночке. Представим себе: он просыпается; сначала он ничего не помнит. У него пустое сознание, в которое может войти что угодно – что он у себя дома, например. Потом вместе с каким-нибудь табуретом или углом стола в него входит действительность. Это момент за весь день самый ужасный. В этот момент расторгнута связь привычки, которая здесь единственная связь жизни. Это возвращение. Все в нем сопротивляется, кричит против этого невозможного возвращения к зажавшим его стенам. Он просто уверен, что невозможно, психологически невозможно встать и начать жить (побудка уже началась). Потом он вспоминает, что оденется, будет мыться, потом подметать свою камеру, потом ему принесут кипяток и хлеб. И от ряда привычных предстоящих действий возвращение становится возможным.
Энгельгардт
Энгельгардт так мало эгоистичен, что в нем даже нет защитного творческого эгоизма, и он с большой простотой жертвовал творчеством семье. Притом жалуясь на нужду, на болезни домашних, на тесноту.
– Голова разваливается. Совсем не могу работать.
Никто из нас, эгоистов, не сделал бы такого признания. Может ли эгоист через полгода после женитьбы говорить о тягости семейного существования? Для него это означало бы, что он сожалеет, упрекает жену, что он не великодушен; и эгоист симулирует твердость духа.
Энгельгардт же человек с таким корневым чувством ответственности, пониманием соотнесенности хорошего и дурного, что соображения щепетильности не приходят ему в голову. То, что он взял, он взял навсегда, со всеми возможностями счастья и печали; принял до неотделимости от себя… И почему бы ему не сказать после этого, что ему трудно, что он измучен и не может работать.
В Энгельгардте сочетание необыкновенного развития логико-познавательных способностей с отлично организованным практическим мышлением. И с высокой, хотя несколько архаической, бытовой культурой. Он знал всех, знает все и все умеет; в частности, все умеет делать руками.
Богатство чувственного опыта служит ему материалом для концепций. А концепции для своего подтверждения подыскивают единичное и конкретное. Философствует он по любому поводу. Так, он на днях говорил об эстетике молодого крымского вина и о том, как снижается познавательный смысл путешествий по Крыму, если не иметь денег на вино. Он с разбором и вкусом покупает сыр и сардинки. Одет он кое-как и архаично, но жена жалуется, что не может купить ему материал на костюм, потому что он находит все недостаточно хорошим.
В центре же этой чувственно-познавательной системы – ребенок, чужой ребенок, девочка, которую он усыновил. С ней он вступает в завороженный мир. Своими худыми пальцами Борис Михайлович перебирает на столике мишку, конфетные бумажки, превращенные в лодочки, обозначающие каких-то персонажей пуговицы… и говорит:
– Как я люблю это хозяйство.
Если различать две основные формы культурной деятельности – творчество и профессию, то можно различать и две их основные разновидности – высшую и низшую. Тогда получается градация: 1. Творчество – на душевном пределе и для себя. 2. Творческая работа – всерьез и для печати. 3. Профессиональная работа – добросовестное выполнение редакционных заданий. 4. Халтура – многоликая и самозарождающаяся.