За хищником смиренно выступает чистенький… «пенкосниматель». Это тоже «хищник», но в более скромных размерах. Это почтительный пролаз, в котором «сладкая привычка жить» заслонила все прочие мотивы существования. Это тихо курлыкающий панегирист хищничества, признающий в нём единственную законную форму жизни и трепетно простирающий руку для получения подачки. Это бессовестный человек, не потому, чтобы он сознательно совершал бессовестные дела, а потому, что не имеет ясного понятия о человеческой совести.
«Хищник» проводит принцип хищничества в жизни; пенкосниматель возводит его в догмат и сочиняет правила на предмет наилучшего производства хищничества.
«Хищник», оставаясь ограниченным относительно понимания общих интересов, очень часто является грандиозным, когда идёт речь о его личных интересах. Пенкосниматель даже и в этом смысле представляет лишь карикатуру «хищника»: он не любит «отнять», но любит «выпросить» и «выждать».
«Хищник» почти всегда действует в одиночку; пенкосниматель, напротив того, всегда устраивает скоп, шайку, которая, по временам, принимает размеры разбойнической.
«Хищник», свежуя своего ближнего, делает это потому, что уж такая ему вышла линия; но он всё-таки знает, что ближнему его больно. Пенкосниматель свежует своего ближнего и не задаётся даже мыслью, больно ли ему или не больно.
«Хищник» рискует; пенкосниматель идёт наверное. «Хищник» не дорожит приобретёнными благами; пенкосниматель – любит спрятать и капитализировать.
«Хищник» говорит коротко, отрывисто: он чувствует себя настолько сильным, чтоб пренебречь пустыми разговорами; пенкосниматель не говорит, а излагает; он любит угнести своего слушателя и в многоглаголании надеется стяжать свою душу!
«Хищник» мстителен и зол, но в проявлении этих качеств не опирается ни на какие законы; пенкосниматель мстителен и зол, но при этом всегда оговаривается, что имеет право быть мстительным на основании такой-то статьи и злым – на основании такого-то параграфа.
Наконец,» хищник», несмотря на весь разгул деятельности, скучает; пенкосниматель – никогда не скучает, но зато сам представляет олицетворение скуки и тошноты.
Итак, скучает старый ветхий человек, скучает и новый ветхий человек. Что делает другой – «новый человек», – пока неизвестно, да не он и даёт тон жизни.
А тон этот – или уныние, или мираж, вследствие которого мнимые интересы поневоле принимаются за интересы действительные…»
Чтобы читатель мог по достоинству оценить этот шедевр, мне кажутся не лишними два коротких пояснения.
Первое. Выражения «ветхий человек» и «новый человек» взяты из Нового Завета. Они вовсе не равнозначны понятиям «старый человек» и «молодой человек». Апостол Павел говорил о необходимости для каждой личности изживать в себе «ветхого человека», не знавшего истины учения Христа, и зарождения в себе «нового человека», жизнь которого озарена светом этого учения. А Щедрин различает два типа «ветхого человека»: «старого ветхого человека» и «нового ветхого человека». «Старый ветхий человек» достался от крепостнической эпохи. Это помещики, затесняющие крестьян, используя отрезки, чтобы довести их до бедности и голода, после чего тем не остаётся ничего другого, как наниматься на всё лето на работу на барском поле в ущерб своему собственному, крестьянскому хозяйству. Это и кулаки, по Энгельгардту – пьявицы, преследующие те же цели, что и помещики, но использующие для этого свои приёмы: ростовщичество, ссуды под немыслимые проценты или под отработку (когда Дерунов с крестьянина «вместо одного рубля – два возьмёт».). Это и крестьяне, не упускающие случая нажиться на несчастье своего же брата-мужика. У Энгельгардта выведен ряд представителей этого типа «старого ветхого человека». А «новый ветхий человек» – это порождение новой, наступавшей при жизни Щедрина буржуазной эпохи. То, что «старого ветхого человека» сменил не «новый человек» в христианском (а для Щедрина – вероятно, в социалистическом и демократическом) смысле, а тот же «ветхий человек, только в ином обличье, должно было доказывать, что смена общественного строя не отменила ни хищнической стороны природы человека, ни его эгоистических и паразитических устремлений.
Второе. «Дневник» был напечатан в журнале в 1872 году, в одно время с первым письмом Энгельгардта «Из деревни», и в следующем году вышел отдельной книгой. С отмены крепостного права прошло 11 лет, и наиболее зоркие общественные деятели уже успели разглядеть, что вместо обещанного «рая на земле» или хотя бы умиротворения боровшихся сторон, примирения враждующих классов, наступила эпоха ещё более изощрённой эксплуатации «низов» «верхами». Но в структуре общества произошли существенные сдвиги, изменившие и лицо «верхов» и низов». Главное же, что важно для рассматриваемой темы, – это необычайный расцвет всякого рода жульничества и мошенничества в пореформенной России, особенно связанных с лихорадкой, вызванной широким размахом железнодорожного строительства, становлением системы частных банков и проникновением иностранного капитала во все сферы экономики России. Новым для России явлением стало «грюндерство». «Грюндер» – это основатель, то есть, казалось бы, солидный и уважаемый человек. Но часто грюндеры, основывая акционерные общества, включали в их уставы такие статьи, которые открывали двери для разного рода злоупотреблений, а затем собирали деньги акционеров и вместе с этими деньгами отбывали в неизвестном направлении. Как мы помним, «старый ветхий человек», кулак Дерунов-отец, побаивался вступать в акционерные общества, опасаясь загреметь в Сибирь, а кандидат в «нового ветхого человека» Дерунов-сын уже разобрался в этой сложной и умышленно запутанной механике и готов был облапошивать доверчивых акционеров, хотя риск нарваться на ещё более прожжённого авантюриста при этом не отпадал (как у Гоголя в пьесе «Игроки»). Ловкие дельцы, используя свои связи в «верхах», добивались получения концессии на строительство железной дороги, даже не располагая нужным для такого рода предприятия капиталом, исключительно в целях спекулятивной её перепродажи. Мошенничество процветало и в торговле на бирже, и в банковской сфере (вспомним ещё раз картину Маковского «Крах банка»). Жажда наживы охватила всех, в особенности буржуазно-дворянский и бюрократический Петербург. В достигшем колоссального размаха взяточничестве и казнокрадстве оказались замешаны и представители знати, министры и даже великие князья. «Верхи», всегда старавшиеся выглядеть как люди, причастные к культуре, вдруг, словно сорвавшись с цепи, стали отличаться моральной распущенностью, пошлыми увеселениями и безобразными кутежами. И Щедрин рисует в «Дневнике» портреты разных аферистов, весьма узнаваемые современниками.
С такой же силой, как и «хищников», обличает Щедрин и их информационную обслугу – продажных журналистов-«пенкоснимателей». Как уже отмечалось выше, к тому времени российская буржуазия ещё не успела вырастить «звёзд» публицистики, и большинство её «работников пера» были беспринципными мало образованными, зато много мнящими о себе прихлебателями, готовыми любое позорное деяние хозяев представить в благопристойном виде, сегодня утверждать одно, завтра другое, прямо противоположное, в чём и уличал их Энгельгардт.