Пошла потом дезинфекция, говорили, что рыбу нужно дезинфицировать. Но как дезинфицировать рыбу? Карболизировать? Охлорять? Просернивать? Любопытно, какой вкус охлоренной осетрины, карболизированной икры, просернённой севрюжки? Да это куда еще ни шло. А сельдь-то, сельдь, астраханская сельдь-ратник, которою мужик закусывает водку по всем кабакам, постоялым дворам, торжкам, ярмаркам? Сколько этой сельди привозится в каждый город, и в каждой селедке, может быть, чума сидит, каждая селедка может заключить условия противогигиенические, и каждой селедке ты в нутро посмотри, понюхай. Кому же все это выполнять? Кто будут эти противоселедочные охранители? Врачи? Урядники? Или иные, новые чины завести при форме, с медной селедочной головкой на кепке: санитар, дескать, дезинфектор. Да и продезинфицируй-ка каждую селедку, а как передезинфицируешь, карболовой-то, может, и есть нельзя будет. Карболка тоже везде за нутро хватает.
И как это врачи узнают, что именно протухлое можно есть, а чего нельзя? Понюхает и узнает! Конечно, каждый из них по малой мере 12 лет учился в разных заведениях и всё должен знать. А всё-таки мудрено что-то. Носы им что ли как-нибудь там выделывают? Такое меня насчет этого сомнение брало, что, как случится в городе быть, так я всякому встречному врачу на нос смотрю, не замечу ли чего особенного.
Понюхает и узнает! Мало ли есть таких предметов, которые мы употребляем в пищу в состоянии разложения, гниения, тухлости? Молоко, например, превращают в сыр, а что такое сыр, как не молоко, протухлое, находящееся в известной степени разложения, кишащее мириадами разных низших организмов? Ну, положим, честер, швейцарский сыр – куда ни шло, воняет, а все-таки ещё ничего. А возьмите, например, лимбургский сыр, невшатель, бри. Что это такое? Какая-то протухшая, полужидкая, вонючая масса. А ведь едят же и не умирают. Да и кто же станет есть свежий бри или невшатель. А рокфор, который весь пронизан зелеными грибками, придающими ему особенный, специфический, грибной привкус?
Говорят, что и в сыре бывает иногда какой-то сырный яд, от которого можно умереть. Но как узнать, в каком сыре есть яд, а в каком его нет? Где предел, до которого безвредно можно гноить молоко? Можно ли, посмотрев круг сына и понюхав, узнать, есть ли в нем сырный яд?
Относительно употребления в пищу тухлых веществ, все дело в привычке. Крестьяне, например, не привыкли есть сыр. Мужик ни за что не станет есть сыр, не выносит его запаха и удивляется, как это господа «могут есть эту сыру», дух-то от нее какой! И если бы мужику поручили по запаху браковать съестные припасы, то он забраковал бы всякий сыр и, наверное, пропустил бы тухлую рыбу. Тот же мужик, который не станет есть сыр, ест тухлые яйца, и бары есть такие охотники до тухлых яиц, что предпочитают их свежим, сверх того, мужик будет есть ржавую селедку, тронувшуюся коренную рыбу, давшую дух солонину. Известно, что камчадалы питаются квашеной в ямах рыбой, которая при этом превращается в страшно вонючий студень. Треска, в особенности соленая, всегда так воняет, что непривычный человек в комнате усидеть не может. Такой же тяжелый запах бывает, когда варится солонина с душком. А дичь-то! Настоящие охотники никогда свежей дичи не едят, а дают ей предварительно повисеть. Колбасы тоже – уж какой дряни туда ни кладут! Всякая что ни на есть последняя мясная дрянь вся в колбасы идет, срубится, посолится, чесночком заправится…
Во время гонения на тухлую рыбу много рыбы уничтожали, и все по наружному осмотру врачей. Пахнет – уничтожай… Рыбу, признанную негодною, обливали керосином и жгли, или обливали нечистотами и зарывали в землю. И ту и другую рыбу растаскивали, вырывали из земли и ели. И никто не умирал. Ну, положим, облитая керосином рыба дезинфицировалась, а облитая нечистотами из отхожих мест?
Соседняя барыня строго запретила «людям» есть простые сельди, а мы ели и не заболевали, не умирали. Да и «люди» тоже ели, потому что барыня, запретив астраханские сельди, не купила для «людей» хороших голландских…
– Хоть торговлю совсем бросай, – говорил купец, – зайдёт это в лавку, нюхает, нюхает, точно знает, чем чума пахнет. Разоренье, рыбы что забраковали, в землю зарывают, а ее выроют и поедят! Чистоты везде ищут, теленка на дворе у себя не зарежь».
Всё это было кампанейщиной, никакой системы в этом не было. В прошлом году боролись с призраком чумы, а в этом о ней никто и не вспоминает. Сегодня кампания совсем по другому поводу, и снова – «тащи и не пущай!» Лишь чиновничья прыть та же, да о том, что это новый повод для поборов, чиновники не забывают.
Вот так Энгельгардт, описывая вроде бы бесстрастно положение чиновников, рисует такую картину произвола властей над мужиком, что у читателя создается впечатление, будто тот попал в некое тёмное царство, где есть только один закон: «начальник всегда прав».
Впрочем, скоро чиновники добрались и до помещиков, и Энгельгардта поражала бессмысленность тех проявлений «заботы о благе народа», которые шли не от подлинных народных нужд, а от чиновничьих представлений о них:
«Надумали там в городе начальники от нечего делать, что следует по деревням вдоль улиц берёзки сажать. Красиво будет – это первое. В случае пожара березки будут служить защитой – это второе. Разумеется, за лето все посаженные берёзки посохли. Кто знает устройство деревни и деревенскую жизнь, тот сейчас поймет, что никакие деревья на деревенской улице расти не могут. На улице, очень узенькой, обыкновенно грязь по колено, по улице прогоняют скот, который чешется о посаженные деревья, по улице проезжают с навозом, сеном, дровами – не тот, так другой зацепит посаженную берёзку. Не приживаются берёзки, да и только, сохнут. Приезжает весной чиновник, какой-то пожарный агент (чин такой есть, и тоже со звездочкой), или агел, как называют его мужики. Где берёзки? – спрашивает. – Посохли. – Посохли! а вот я… и пошёл, и пошёл. Нашумел, накричал, приказал опять насадить, не то, говорит, за каждую берёзку по пять рублей штрафу возьму».
Глупость подобных обязательных рекомендаций была видна и самому начальству. И вот эта-то бессмысленность административно-командного руководства сельским хозяйством и всей жизнью деревни (иначе говоря, жизнью народа, потому что крестьяне, помещики и другие жители села составляли более 90 процентов населения страны) более всего и возмущала Энгельгардта. Возвращаясь к своей излюбленной мысли о том, что если снять путы, связавшие по рукам и ногам как крестьянина, так и помещика, то Россия в короткий срок сможет стать богатейшей державой мира и обеспечить всему народу самый высокий на планете жизненный уровень, он на том же примере с «берёзовой» (я чуть было не написал «кукурузной») эпопеей продолжает:«Положим, что и теперь мы обходим все приказы, делаем всё только напоказ, да чего это стоит? Я провел день за посадкой берёзок: день этот стоил мне мало – 30 копеек. Не лучше ли мне отдать 15 копеек, чтобы не садить берёзок? Право, лучше 30 копеек отдать, чем, всё равно бесполезно, зарывать их в землю».
Впрочем, сам Энгельгардт выработал бюрократический способ борьбы с бюрократическим произволом и суть его ни от кого не скрывал: «Всем советую принять мой способ высиживания бумаг, много спокойнее служба будет. А то получат бумагу, гонят точно и невесть что. Повремените, редко которая сама собой не выведется, а народу-то легче будет».