Помню, стоял в тамбуре вагона, открыв дверь наружу, словно так поезд идет быстрей, когда все мелькает в дверном проеме, и вместе с летящим ветром откусывал колбасу от целого круга. Мелькало и уносилось: виноградники, холмы, поля, повозки на полевых дорогах, запряженные черными медлительными буйволами. Поначалу удивляло нас, как здесь пашут на буйволах: не криком погоняют, а лежит на чапиге длинный тонкий шест с гвоздем на конце или просто заостренный (знать бы тогда, что это и есть стимул), им и колют буйвола в зад, стимулируют, а он все равно ступает не спеша, вытянув вперед слюнявую морду, положив себе на шею серые могучие рога. Вот из буйволиного мяса и была та колбаса, которую я откусывал с ветром пополам.
В Киеве поезда брали штурмом. Очереди у воинских касс выстраивались на много суток, к коменданту не пробиться – возвращаются фронтовики. И билет сам по себе ничего не значил, надо еще в поезд сесть. В этой толчее встретил я однополчан: они демобилизовались раньше, я догнал их. Они уже были опытные, трое, четверо – не один. Сорганизовались, решили действовать так: подходит поезд, одного кого-нибудь впихиваем в вагон и туда ему передаем вещи. Главное – вещи передать, а с пустыми руками пробьемся.
И вот поезд замедляет ход, за каждым вагоном – толпа военных. Бегом, не отставая, сопровождают свою дверь. Но мы действовали сплоченно. Пробились к поручням, втолкнули наверх двоих, начали передавать чемоданы. Шатает толпу у дверей. Шапки, шинели, погоны. На вытянутых вверх руках проплывают вещи над головами. Вот и мой чемодан поплыл. Он приметный, скручен крест-накрест зеленым телефонным кабелем, чтоб не раскрылся. Под верхом дверного проема вижу, как встал мой чемодан торчком, качнулся и ушел в темноту. Мелькнуло на миг лицо проводника, что-то он там кричал. Ну – все. А с одним вещмешком за плечами уж как-нибудь.
Когда поезд тронулся, вагон был набит битком. Прежде всех дел закурили. Вещи теперь никуда не денутся: двери закрыты, окна и с той и с другой стороны забиты наглухо. Покурили, отдышались, начали разбирать, где чье. У одного раскрылся чемодан. Спешно сгребает в него на полу, мешая всем. И еще я пошутил некстати: мой не раскроется, мой только если за ручку взять и унести целиком. Но что-то действительно чемодана нет и нет. «Не может быть, – заверяют меня. – Никуда не денется…» И я согласен. Однако – нет. Спрашивают у меня, спрашивают друг друга: «Это какой? Зеленым телефонным кабелем перекручен?» И – радостно, будто нашел: «Так я его видел!»
Ищут всем вагоном, уже ходят смотреть на меня, уже начинают сочувствовать, а это совсем плохо. Одним неловко: он передавал, у него цело, а мой девался куда-то. Кто-то, наоборот, умным себя почувствовал: вот у него не пропало. И от этого всеобщего внимания самого себя стыдно. Ты одурачен и ты же самого себя стыдишься.
Сильней всех волнуются мои однополчане, кто стоял в дверях, принимал вещи: через их руки шло, они чувствуют себя ответственными. «Пойдем проводникам морды бить!» Купе проводников перевернули вверх дном, те охотно помогали – нет нигде. И окна не открывались. И из вагона никто не выходил. И – нет. А поезд разогнался, стучат, стучат колеса, Киев далеко позади. Одни с войны едут, другие, как шакалы, перехватывают их в пути. И такое зло жжет, сюда бы их сейчас! Не вещей мне жаль, обидно! Но и вещи – тоже, бурки один раз надел, походил по полу. Но еще больше жаль мне маленькие бурочки, брату их вез. Он – сын моей младшей тетки Фриды, она так похожа лицом на покойную мою маму – и лицом, и характером, – такая же терпеливая. Самые терпеливые те, кого жизнь много обижала ни за что, а им и постоять за себя было невозможно и за них постоять некому.
Убедился: нет чемодана, обыскали все, а продолжаешь думать, ищешь мысленно, здесь он где-то, не можешь избавиться. Вижу, как он качнулся в тамбуре на руках чьих-то, будто показал себя в последний раз, и поплыл. Знать бы, что уплывет…
Когда разобрались окончательно в вагоне и разместились, тут только и обнаружили, что нет одного нашего однополчанина, отстал в Киеве. Не смог сесть. А вещи его едут с нами. А поскольку в Москве слезал я один, а все ехали дальше, решено было поручить его вещи мне и известить коменданта на вокзале, чтобы объявляли к приходу поездов. Вот так с вещмешком за спиной и его вещами вернулся я домой с войны.
* * *
Замоскворечье. Незнакомый двор, в котором я никогда в своей жизни не был. Серый, обшитый вагонкой, даже не серый, а черный от дождей, от времени и копоти двухэтажный дом-развалюха. Угол обит ржавым железом. Снег до подоконника. В темноте сеней я потянул на себя дверь, попал в темноту, в запах керосиновой копоти. Еще на ощупь – дверь. Толкнул. Потянул на себя. От окна, от света, который она собой заслоняла, обернулась ко мне моя тетя, Берта Григорьевна, я не лицо ее увидел, узнал силуэт. Я стоял в шапке, в шинели, в сапогах, как мог бы стоять в двери ее сын. Если бы вернулся он, а не я. Что-то вскрикнула она, заплакала, помню только, мне нужно было согнуться, чтобы обнять ее. А вещмешок на горбу не давал закрыть дверь, уже какие-то люди, соседи толпились там, смотрели на нас. И ступить было некуда: плита, стол кухонный перед окном, топчан по стене, по другой стене – кровать, изголовьем в тот самый обитый железом угол (он промерзал насквозь), а между столом, топчаном, плитой и кроватью, как в колодце, двоим стать негде, одному из них тут же надо садиться. И я сел и первым делом начал доставать из мешка что там было: остатки продуктов, сигареты. Со всех войн всегда возвращались с подарками, а мне и подарить было нечего. Я был сейчас единственный мужчина в семье, я ехал из-за границы…
Тут я вспомнил: я же за всю эту дорогу, за все эти дни ни разу ничего не получал по продовольственному аттестату. Печенье, хлеб, сало, сахар, консервы – это же страшно много всего. Я не стал ждать, когда вернется сестренка из музыкального училища, к ее приходу я хотел все привезти.
Какая-то озябшая личность сопровождала меня через всю Москву: он подрядился на обратном путл поднести чемодан, поскольку чемодан будет тяжелым, да и города я не знал. Он трясся с похмелья, он жаждал и меня торопил. С трамвая – на троллейбус. Опять на трамвай. Прибыли. Стали в очередь. Достоялись. Но продпункты долгов своих не помнят и не возвращают никогда: не получил – не получишь. А я этот простой закон забыл. С буханкой хлеба и двумя банками консервов в чемодане – они перекатывались, в них что-то булькало – я возвращался через всю Москву. Когда дома вскрыли банку, оказались там потроха в бульоне. Но это ли потеря после всего, что унесла война.
Как-то все мчалось наспех. И через два дня вместе с сестренкой моей младшей, двоюродной, фактически – родной, мы шли в компанию встречать Новый год. Встречали его в складчину, и я, свалившийся в последний момент, нес свою долю под мышкой: бутылку шампанского и колбасу, купленные в коммерческом магазине, были тогда такие магазины, где купить можно было все, но по дорогой цене. Ее старший брат Юра и мой старший брат Юра не вернулись, нужно было время, чтобы осознать: мы, младшие, есть, живы, а их нет и это уже – навсегда. Но я все еще чувствовал себя так, словно после боя вернулся, а не с войны, словно судьба еще не окончательно разделила нас.
В последние часы военного, победного 45-го года мы с моей младшей сестренкой шли по Москве по морозу встречать Новый год.