Девчата эти молодые, у которых вся жизнь впереди, грузили на себя прямо-таки бесстрашно. Только, бывало, спросит одна другую: «Резко тяжело?» – и несет, сомкнув за спиной руки под грузом или за угол придерживая одной рукой через плечо, вся согнувшись. И вот офицеру в недавнем прошлом стоять начальником и смотреть на них? Тут нужен был особый характер. Однажды раненная моя, бессильная рука не удержала, и перед самым кузовом машины, когда оставалось только поворотиться и спиной поддать груз вверх, тяжелый ящик съехал с меня, оборвав хлястик шинели, ударился углом и раскололся. Следи я тут во сто глаз, пока собирали, я бы все равно не уследил. Но все сошлось. И всегда сходилось, хоть, видел я, девчата себя не обижают: спокойно вынув из-за пазухи тряпочку какую-нибудь или тоненькие чулки, разглядывают их на обратной дороге, советуются: ничего этого в ту пору было не купить.
Вот ехали однажды зимой за товаром, и шофер взял попутно пассажиров с грузом, это был его законный заработок. Чаще всего я тоже забирался в крытый кузов, тепло было с девчатами в веселой их толкотне, но в тот раз сидел в кабине, смотрел на зимнюю дорогу перед собой и ехал бы так, ехал хоть в Тутаев, хоть в Александров, а если во Владивосток, так еще лучше.
Я не вылезал из кабины, пока шофер договаривался: при этом разговоре свидетель ни к чему. Спустя время слышно стало, как в кузове за спиной застучали по доскам, грузили что-то. Баба в коричневой шубе суетилась около чемоданов на снегу, и стоял прямо высокий человек в офицерской шинели без погон, курил, не вынимая папиросы изо рта. В круглое боковое зеркальце он был виден мне со спины, ветер полоскал полы его длинной шинели, закидывал назад рукава; я еще подумал: должно быть, шинель наброшена, а – мороз. Потом видел мельком, как баба под спину подсаживает его в кузов.
Мотор перегревался, в кабине тепло было лицу, я задремал. Проснулся оттого, что машина стояла, слышны были громкие голоса. На этой дороге и прежде останавливали: милиция ловила спекулянтов, ловила и отпускала, получив мзду. В таких случаях шофер сам шел договариваться, заранее нес в руке. Но что-то слишком уж долго скандальным голосом, каким скликают толпу на улице, кричала баба:
– Ты кого трясешь? Кого трясешь?..
Я вылез.
– Выгружай! – говорил милиционер непреклонно и указывал на дорогу. Он стоял позади машины, а в кузове баба расстегивала на рослом человеке шинель, спешила.
– Ты вот кого трясешь, гляди!
Шинель упала с плеч, человек легко спрыгнул вниз на сильные ноги в хромовых сапогах. И стал перед милиционером: китель с тремя орденами расстегнут, красная на морозе грудь, два пустых рукава по бокам. Он шевельнул в них короткими обрубками, рукава поддернулись навстречу.
– И ты его трясешь? А совесть у тебя остались? – в голос разорялась баба. И слезала вниз в коричневой своей шубе мехом наверх, как медведица лезла. – Пущай, пущай расстегвает чемойданы, прикажи ему! А руки ему дашь?..
А тот стоял, слов не роняя, твердо стоял распахнутой грудью на ветер, на фронте он ею не чемоданы заслонял. И милиционер сдался:
– Езжай! – и рукой махнул. Руки у него были обе.
* * *
Потом мы сидели в чайной за одним столом. Километров двадцать с небольшим отъехали и зашли в чайную, мы и прежде здесь останавливались не раз. Скинув с себя шубу нагретой подкладкой наверх, баба мигом смоталась к стойке, принесла сто пятьдесят граммов водки в потном граненом стакане, это она прежде всего стукнула перед ним. Я хотел помочь ему выпить, но он сам привычно зубами за край поднял стакан, вылил в себя водку, только кадык вздрагивал на вытянутом напрягшемся горле. И поставил на место. Сидел, ждал. Один глаз его заслезился, другой, с рассеченным помаргивающим [88] веком и синими порошинами вокруг, глядел грозно. Как на часах при взрыве останавливается время, так в этом его глазу, в незрячем разлившемся зрачке осталось былое, грозное, и уж – до конца дней.
– С какого фронта? – подбородком снизу вверх качнул он на мою шинель.
– Третий Украинский.
– А меня… под Кенигсбергом. – Глаз смигнул несколько раз кряду.
– Пехота? – спросил я.
Он гордо расширился в груди.
– Командир батальона. Комбат!
И требовательно оглянулся. За всеми столиками кланялись тарелкам головы из воротников (полушубки, ватники здесь, как правило, не снимали, только шапки скидывали перед едой), дальше к стойке – гуще народу, пар над людьми.
– Лизка!
Зеленая вязаная кофта замелькала меж столиками. В двух руках баба несла тарелки. Одну, с борщом и ложкой в нем, поставила себе, другую – макароны и плоская котлета сверху – ему. Ни вилки, ни ложки там не было.
– Борща взять?
Он качнул головой резко.
– Неси еще! Ну!
Опять замелькала меж столиками зеленая вязаная кофта, удаляясь. Я уже доел свой борщ, ложка у меня освободилась. Я отряхнул ее.
– Если не побрезгуешь, помогу?
Он медленно покачал головой, как человек, знающий порядок и меру во всем.
– Не надо!
В нем разгибалось достоинство: хмелел, выпито было на старые дрожжи. И начал есть, губами с тарелки всасывая в себя макароны, встряхивал головой, откусывая от котлеты. Ордена его стукались о край стола, увесистей других ударялся тяжелый орден Александра Невского. Этот, младший в ряду полководческих орденов, давали не за одну смелость, представлять к нему могли за удачно проведенную операцию.
Опять вернулась баба, поставила перед ним граненый стакан, опять унеслась, привычно лезла без очереди в самую тесноту. Так же – стакан в зубах – он выпил. И даже рот утереть было нечем.
– Жена? – спросил я, кивнув на ее тарелку с борщом, от которого еще шел пар.
Грозный глаз его глядел в упор, мешал он мне: все тянуло в него смотреть, а не в тот, зрячий.
Он вдруг поозирался быстро.
– Достань!
И подбородком открывал борт кителя, оттягивал нетерпеливо.
– Во внутреннем кармане, там… Залезь!
Обрубки его рук дергались в рукавах.
Я залез во внутренний карман, тоже зачем-то заозиравшись, рукой ощутил, как там, в тепле, сильными толчками бьется его сердце.
– Ну! – торопил он.
Я вынул на стол теплый его теплом бумажник.
– Раскрой! Вон фотокарточка, видишь?
За обсыпающийся уголок я вытянул из бумаг, из справок с печатями помятую фотографию: молодая женщина обняла за плечи двух девочек, они, как зайчата, склонились с обеих сторон бантами к ее голове.
– Покажи!
Я держал фотографию перед ним, а он смотрел.
– Не вернулся я к ним. Вышел из госпиталя… пожалел их. – Обрубки его рук дернулись в рукавах. – Вожу вот барахло с ней. – Он пнул под столом чемоданы. – Вожу!.. Чуть что – меня вперед! А мне что?.. Могу заслонить.