Он, работая под бравого солдата Швейка, отправлялся к Тимофееву: «Товарищ начальник! Тут вот композитор Шостакович с бидончиком ходит, но стесняется. У него дети, а повидла нет. Прикажите наполнить бидончик повидлом?» И Тимофеев милостиво так: «Ну, отлей ему…»
Привезли откуда-то, бедных, – Вольпина и Эрдмана, после их скитаний, когда чуть ногу не отняли у Николая Робертовича. С Вольпиным они чего-то рыли, в каких-то были третьесортных войсках, самых последних, и поэтому они последние и тащились, когда войска отступали. Их привезли в ансамбль, наверно, по совету Юткевича, который первую программу ставил большую.
Эрдман и Вольпин были солдатами. Но им отдельно выделили особое привилегированное помещение – комнатку. Вот где Эрдман и сказал: «Я сочинитель, вы хоть бы мне какую-нибудь шинель приличную принесли». И где-то мы ему достали генеральскую шинель. Он ее надел, и там зеркало было. И вот он себя оглядел в зеркале и сказал: «Ну вот, мне кажется, за мной опять пришли».
* * *
Один раз нас даже посетил Берия и отбирал программу для Кремля. Дунаевский очень дрожал, брат «великого» Дунаевского. Наверху, в кабинете у начальника, сидели Шостакович, Юткевич, Тарханов, Свешников, Голейзовский – на случай, если Берия пожелает дать указания им всем, – все сидели и ждали. В зал, конечно, никого не пускали, только на сцене артисты. С трепетом все ждали. Вдруг все двери открылись, появились мальчики в штатском, руки в карманах. Потом распахнулась дверь, вошел Сам – в кепке, в пальто, не снимая. Никому ни «здрасьте», ни «до свидания». Крикнул с грузинским акцентом:
– Начинайте!
И все это завертелось, закружилось, заплясало, запело. Полчаса все это продолжалось. Потом пауза. И он сказал:
– В Кремль поедет: первая песня о Вожде, вторая песня обо мне: «Шары бары, верия, Берия», – на грузинском языке: там были грузины, они танцевали и пели – Сухишвили-Рамишвили, – потом молдавский танец поедет и русская пляска поедет, где бабы крутятся и все красивые ляжки видны. Все!
И ушел. Все двери захлопнулись, мальчики скрылись. И в тишине начальник ансамбля сказал:
– Вот это стиль, будем прямо говорить! Учиться надо!
А почему я так это запомнил все? Потому что сначала начальник меня позвал и говорит:
– Будешь вести. С шутками, понимаешь… – ну, с эрдмановскими.
Потом что-то он занервничал, ходил, ходил и наконец приказывает:
– Ко мне!
Я подбежал:
– Есть, товарищ начальник.
Он говорит:
– Не надо никаких шуток. Ты садись тут, сиди.
И другого позвал и сказал:
– Князев, иди ты. Строго выйдешь. Военным шагом. Доложишь: танец такой-то, музыка такая-то и… никаких шуток, а то знаешь еще…
И я сел, притаился рядом в партере и все это видел. Это был черный мраморный зал за Лубянкой, клуб НКВД. Черный мрамор с желтыми прожилками. И он был очень длинный и похож на гроб. Он и сейчас, по-моему, там.
Начало войны
Войну я встретил на границе. Нас с ансамблем послали обслуживать границу, мы приехали с составом своим и с этим же последним составом, уже под бомбежкой немцев, мы возвращались.
До этого еще были какие-то поездки. Но эта просто мне запомнилась. Мы проезжали Ригу – и выступали в гарнизонах. Нас посылали бригадами небольшими – Зиновий Дунаевский устраивал такие помпезные концерты. Его путали с братом, с Исааком, все принимали за брата и устраивали политические овации: «За великого Дунаевского! За великого Сталина!» и т. д.
Вечером мы играли в Таллине. Потом нас посадили в грузовики и послали дальше, к границе, и вдруг через час вернули. И нам сказали, что утром будет спектакль для высшего комсостава.
И когда мы пошли играть, то один переулок, который ближе всего к городскому театру, был перекрыт, но нас пустили – мы же чекисты. И была целая вереница грузовиков с ранеными солдатами. Я спросил:
– Что, ребята, случилось?
– Бои идут.
Значит, всю ночь шли бои, я уже видел колонну раненых. Бои шли тяжелые, потому что колонна была большая…
Я помню, мы начали играть, стали бомбить, и от страха все разбежались, публика уходила, а мы – солдаты, только по команде можем. И мы начали помогать эвакуации театра. Почему мне это так врезалось? Я все бегал чего-то выносил и, пробегая, видел портрет Шаляпина с надписью: «В этом маленьком театре я испытал минуты вдохновения, которые я не забуду». И я все хотел, честно говоря, спереть этот портрет Федора Ивановича. И жалею, что в этой панике забыл, все бегали, грузили, уже чего-то рушилось, взрывалось…
Из Таллина я уходил с последним составом. Помню, как мужики ломились в этот состав, а мы оцепили поезд и сажали только женщин и детей. И какой-то коммуняга кричал и размахивал партбилетом:
– Пустите, я нужен нам!
Ну мы его под белы рученьки и вывели из поезда.
Или как мы, солдаты, выкидывали чемоданы в окно, чтоб посадить детей. И бабы нас били, потому что мы их скарб выбрасывали.
Это был последний поезд, который уходил из города, поэтому загружался он сверх меры, к нему чего-то еще прицепили. А уже бомбили станцию, но легко – чесали пулеметом, потому что они, видимо, берегли ее, чтобы входить. Они довольно быстро шли.
А состав «мессера» бомбили, обстреливали. Мы проезжали какой-то город, начался обстрел, и на глазах девочки, маленькой совсем, убили мать. Она высунулась в окошко и кричала.
И вот я помню чувство страха. Ребенок кричит, и я чувствую стыд, как же можно, а ноги не идут. Я пошел за ребенком, но вот это ощущение страшное – не идут ноги и все. Мне казалось, что я иду час, а, наверное, все продолжалось одну минуту. Я взял ребенка и ушел, пополз в рожь дальше. А там была комедия. Ползет довольно полная дама, и, когда самолеты пролетают, она от страха подолом закрывает голову, и вот такая задница в голубых трусах до колен. А пожилой человек в панике ее хлопает дрожащими руками и говорит:
– Закрой, десант высадят! – без юмора совершенно.
А мне все-таки чувство юмора не изменяло – я увидел эту сцену и заржал.
Мы взяли девочку с собой в вагон. А потом надо было ее сдать где-то. Отдали мы ее в каком-то городе. Не помню, где-то пришли и сдали в детдом. Нет, видимо, до Москвы я ее не довез, потому что в Москве я ее отдал бы своим родителям.
Мы добирались до Москвы несколько дней. Встречали много знакомых. Эшелоны идут с солдатами, мы выбегаем и все рассказываем, потому что мы-то оттуда. Они спрашивают:
– Ну как, как? Что идет? Остановили? Наши наступают?
Мы-то на себе испытали и понимали, что дело плохо…
* * *
Первый раз в жизни я сделал сам композицию о Суворове со стихами и анекдотами о нем, когда нужно было ехать отдельными маленькими фронтовыми бригадами в ополчение и надо было сделать небольшую программу. И так как я любил стихи давно, то нашел книгу «Анекдоты о Суворове» – там очень забавные есть анекдоты и стихи замечательные: лермонтовские, пушкинские – и сделал такую композицию… Первыми шли лермонтовские стихи про Наполеона: «Москва… Он вздрогнул, ты упал». Композиция понравилась, и даже я записал ее на радио. Остужев читал стихи: «Пусть ярость благородная вскипает, как волна, – идет война народная, священная война!..» – и еще что-то, а я читал свою композицию. Мы записывали это в доме ДЗЗ, в этом же переулке у меня теперь квартира. Такие вот фантастические совпадения… Читал я на радио в Москве, когда уже все бежали.