А когда я попал к ополченцам, уже шли танки, и нас поставили в окопы с «коктейлем Молотова», мы ведь были солдатами.
Вот там я узнал, что такое «коктейль Молотова» с инструкцией: «Танк пройдет, в задницу брось, и танк загорится». Я сел в окоп и сидел с бутылкой, ждал танковой атаки. А танки применяли очень простую тактику. Когда на окоп наступал танк, он одну гусеницу выключал и так крутился, чтобы сесть в окоп и размолоть солдат.
И я первый раз в жизни видел, как бледнеют люди, когда у человека вся кровь отливает от лица. Страх. Я бы никому не поверил, если бы сам не видел. Вот танки показались и пошли. И я вижу, как у некоторых людей вот так пол-лица совершенно белое, а остальное красное все. И потом дальше кровь отливает. Некоторые не выдерживали и бежали. Медвежья болезнь начиналась. Страх. То же самое при бомбежках.
Вот эта двойственность мне очень помогала, как актеру и режиссеру. Видите, даже в такую минуту я запоминал детали.
Я еще помню, что я убежал и решил забежать домой, потому что грузовик шел, на котором мы ехали, прямо мимо улицы Станиславского. И я спрыгнул и приятелю сказал: «Если что, то ты за мной, тут в суматохе, в этом разгроме никто и не заметит. А я хоть забегу домой, а потом если что, ты за мной прибежишь», – ну, мы молодые, здоровые были – чего там от улицы Станиславского добежать через Горького прямо в ансамбль.
Я спрыгнул на улице Станиславского, ехали мимо консерватории от Никитской, и я – раз – через борт и прибежал домой, отмылся. А утром рано, часов в пять утра, – я жил напротив бывшего немецкого посольства, в таком чуть ли не в полуподвале, в маленькой комнатушке, – парень один, звали мы его Крот, очень хороший танцор, в окошко стучит. И я выглянул, он говорит:
– Хана!
– Что хана?
– Все. Накрылось.
– Что накрылось?
– Все накрылось. Бежим в казармы. Всех вызвали в клуб.
И я натянул амуницию и через окошко, даже не через дверь, а через это окошко выскочил и бегом – он меня спас – хватятся же: где? Правда, в этой панике, может, никто и не хватился бы. И мы побежали туда. И мне никакого не было наказания, мы успели. Но я видел, как пепел носился по всей Москве, метро было заминировано. И вот когда мы бежали, уже поднимаясь мимо КГБ к клубу, то открылись двери внутренней тюрьмы Лубянки и вышла какая-то часть особого назначения. И вел их знакомый парень, который потом стал генералом Крыловым и был один раз в Театре на Таганке. (В этот же вечер был и Грибов, его надпись на стене моего кабинета есть: «Благодарю за блестящее искусство».) А потом генерал застрелился, когда его Чурбанов снял с должности.
И тогда в театре это была у меня с ним первая встреча, начиная с того момента, когда он выводил свой батальон или роту, был лейтенантом он тогда. И он шел такой подтянутый – ать-два – а я бегу и спрашиваю: «Ты куда?» Он говорит: «Защищать Театральную площадь», – и оттуда хорошо экипированные ребята с автоматами, подтянутые вышли, из внутренней тюрьмы Лубянки. И были ежи везде уже, мешки с песком… Какие-то типы раздавали сигареты, папиросы, шарашили магазины, какие-то длинные шли вереницы – были направления даны, как отступать из Москвы… А мы прибежали в клуб и остались в Москве.
Военные выступления
В первое время мы выступали в Детском театре, где МХАТ второй был, где я учился и потом был Эфрос. И туда приходил Остужев, смотрел. Он остался в Москве и не убежал. Пришел в уборную, сидел и рассказывал нам всякие вещи своим голосом: «Если ты зачат на ложе страсти, не пил и не курил всю жизнь. В одном лишь грешен», – намекая на дам. И дальше: «Гарун бежал быстрее лани, быстрей, чем заяц от орла!» Ему было скучно, старику, и он грустно пришел на огонек в артистические.
Я помню, что меня поразило, что я в той же гримерной сидел, где Аркадий Иванович Благонравов учил нас гриму и куда он пришел читать постановление правительства о закрытии МХАТа второго. И там же сидел Остужев. И по-моему, там же он рассказывал, как он сам себя спас: с ним было плохо, инфаркт или предынфарктное состояние, – и он не позволил себя разгримировывать, он как сел и только говорил «не трогайте, не трогайте меня». И когда приехали врачи, то они сказали: вот тем, что он пересидел так, не сдвинулся, он себя этим спас. Если б его начали тут раздевать, разгримировывать, то он бы умер. Он рассказывал свои наблюдения над жизнью. Потом посидел, посмотрел, как мы выступали, и по-моему, даже это раза два было. Видно, ему очень было скучно и одиноко.
Программа в Детском театре была очень помпезная, с хорами, с танцами. И с интермедиями, которые писали Николай Робертович с Вольпиным. Там были очень остроумные интермедии, много смеялась публика. Интермедии репетировали Тарханов с Белокуровым и Мартьяновой.
Я вел все эти программы и играл во всех интермедиях Эрдмана, «главным артистом» был. Вот только начальник не доверил мне вести программу перед Берией.
Был такой актер Князев, был Шапиро, который потом режиссером стал, был Гитман. Были две артистки. Пригласили Зубова, знаменитого артиста, руководителя Малого театра, помочь что-то в интермедиях ставить. Ведь ансамбль мог любого привлечь. А он замечательный же артист. Такой барин. И он играл Наполеона. В Малом театре была инсценировка «Войны и мира».
И вот одна ансамблевская зарисовка: Зубов, Эрдман и я с ними поднимаемся в кабинет начальника ансамбля. И Зубов идет, висок теребит и говорит так:
– Ах, этот лак Наполеона раздражает, – еще не успел он разгримироваться как следует, от парика лак остался. – Ну что же, Николай Робертович, тут можно делать дело, можно, можно сделать. Это талантливо выглядит. Можно… вполне, вполне. Ах, этот лак Наполеона раздражает. Но артисточка никуда. Менять, менять артисточку надо.
А Николай Робертович говорит:
– По н-некоторым с-соображениям я бы не рекомендовал вам произносить эти слова т-там, в кабинете.
Зубов говорит:
– Понял, понял, – открывает дверь кабинета и говорит: – Артистка у вас просто прелесть. С ней можно делать дело. Можно, можно, можно…
И я остолбенел от такого гениального перехода.
Или другая зарисовка.
Команда ансамбля. Солдаты сидят, извините, в сортире, курят на сон грядущий и разговаривают. Так как ребята все довольно умные – кто консерваторию окончил, кто институт, кто училище, то разговор идет о литературе. Ну а лейтенант ищет с ними контакта – тоже зашел в сортир и слушает, что они говорят. Вот он послушал, послушал и говорит:
– Так, да. Точно. С литературой плохо. Да. Вот этот, как его, Алексей Толстой, написал «Войну и мир» – и заглох. А вот Лебедев-Кумач сильно выдвигается – получил батальонного комиссара!
Еще один случай.
Вечерняя поверка в ансамбле. Всех солдат выстраивают по линейке, и этот же лейтенант, согласно правилам, говорит:
– Так! Значит, так. Вопросы есть?
Здоровенный мужик отвечает: