Но меня предупредили, что идет уже печать, и сказали:
– Ты можешь потянуть время?
Я говорю:
– Как я могу потянуть?
– Ну, пока печатают. Подольше там разбирайте все это дело.
По-моему, там работала Нателла Лордкипанидзе.
Потом был перерыв покурить, и мне принесли номер газеты горяченький. И, когда началось заседание, я стал читать. Меня одернули: «Вас прорабатывают, а вы что-то читаете».
– Извините, – и пустил «Неделю» по рукам прорабатывающих. Тогда опять стали говорить:
– Теперь вы читаете, надо же прорабатывать, а не читать.
Короче говоря, газета пришла к Захаве, по кругу. Он говорит:
– Что вы там все читаете? Что там?
И кто-то говорит:
– Да вот тут его хвалят, говорят, что это интересно, замечательно. Получается, что мы не правы в проработке…
Это была комната, где собиралось партийное бюро в училище, класс какой-то. Там присутствовало человек пятнадцать-двадцать. Но они, бедные, пришли потому, что им нельзя было отказываться. Даже кто-то из театра был. Там были высшие чины: и Толчанов, и Захава, и Цецилия (Мансурова). Захава был против, Толчанов поддержал Захаву:
– Мы это проходили.
А я сказал:
– Вот именно! Вы и прошли мимо, поэтому и застряли в болоте своего реализма…
Я помню, когда они нас всех созвали – еще был Рубен Николаевич, – чтобы закрывать «Современник». И все «Голого короля» разбирали: кто голый король, а кто премьер – это при Хрущеве было. И до того доразбирались, что закрыли заседание, потому что не могли понять – если Хрущев голый король, то кто же тогда премьер-министр? Значит, Брежнев?…
Ассоциативная галиматья довела их до того, что они испугались и прикрыли это заседание, судилище «Современника». Но хотели они закрыть этот театр нашими руками, чтобы мы осудили.
И у меня было то же самое – первая-то проработка была на кафедре.
Мои коллеги не хотели выпускать «Доброго человека…» и не хотели засчитывать это студентам как дипломный спектакль. И только потом появилась пресса благоприятная, и на спектакль позвали рабочих заводов «Станколит», «Борец», интеллигенцию, ученых, музыкантов – и они меня очень поддержали. Рассчитывали именно руками рабочих меня задушить, а им понравился «Добрый человек…», там много было песен-зонгов, ребята очень хорошо их исполняли, рабочие хлопали и поздравляли тех, кто хотел закрыть спектакль, говорили: «Спасибо, очень хороший спектакль!» – и те как-то сникли. А в это время появилась в «Правде» хорошая заметка Константина Симонова.
Так что у кого какая судьба. А у меня судьба такая: все время я отбивался…
* * *
«Добрый человек…» имел резонанс огромный. И потянулись все. Приходили поэты, писатели. Мы умудрились сыграть «Доброго человека…», несмотря на запрет кафедры, и в Доме кино, в Доме писателей, у физиков в Дубне. В Театре Вахтангова пять раз сыграли. Нам разрешили, потому что спектакль шел с таким успехом, к тому же мой однокашник и старый друг по училищу, даже еще по второму МХАТу, Исай Спектор, был коммерческий директор театра, практичный человек, а Театр Вахтангова в это время был на гастролях.
А меня послали играть спектакль выездной, хотя в нем был и другой исполнитель. И я не видел, как прошли эти спектакли на вахтанговской сцене. Я пришел на последний, по-моему. И только потом мне передали, что был Микоян и сказал фразу: «О! Это не учебный спектакль, это не студенческий спектакль. Это будет театр, и весьма своеобразный». Так что, член Политбюро разобрался…
А я был тогда каким-то рядовым педагогом, получал рубль в час. Обучать в шоферы брали – я думал даже зарабатывать, обучая, – три рубля в час. И когда мне предложили Таганку после этого «Доброго…», то я так с улыбкой говорил: «Да ведь в общем-то вы мне предлагаете триста рублей, а я шутя зарабатываю и в кино, и на телевидении, и на радио рублей шестьсот, а вы так говорите: вот вам зарплата будет триста рублей», – сразу я в конфликт вошел с начальством. Я же им представил тринадцать пунктов перестройки старого театра…
Я очень точно сформулировал Управлению культуры свои тринадцать пунктов, что мне необходимо для того, чтобы был создан театр. Я понимал, что меня старый театр перемелет, обратит меня в фарш – ничего не останется. Я погрязну в дрязгах старой труппы. И я понимал, что все надо делать сначала, начинать с нуля. И поэтому я дал им эти пункты, и они долго размышляли, утвердить меня или не утвердить.
Я привел с собой студентов с этого курса… Даже двух доносчиков, которые писали про меня, что я разрушаю систему Станиславского. И не потому, что я такой благородный. Мне просто не хотелось снова вводить двух артистов и терять время. Студенты были весьма разные. Это не была идиллия, что репетируют в упоении педагог и хорошие студенты.
Мы не могли каждый день играть «Доброго человека…», хотя он делал аншлаги. И поэтому я сразу запустил две работы – сначала неудачную «Герой нашего времени», потом понял, что он мне не помогает, – и сразу запустил «Антимиры» и «Десять дней…».
Я тогда увлекался Андреем Вознесенским, его стихами, и стал делать «Антимиры» как поэтический спектакль, который потом шел очень долго. И тогда меня порадовала публика Москвы. Во-первых, мне многие говорили, что не придет зритель на Таганку, – он пришел. Он пришел на «Доброго…», он пришел на «Павших…», он пришел на «Десять дней…», он пришел на «Антимиры». И таким образом я выиграл время. Советское начальство всегда дает год хотя бы… раз они назначили, они оставляли в покое на год. Просто у них были такие ритмы жизни, что пару лет пусть работает, а там посмотрим. А я как-то быстро обернулся очень. В год я миновал пороги и получил репертуар: «Добрый…», «Десять дней…», «Антимиры», после длительной борьбы «Павшие…» остались в репертуаре – уже четыре спектакля, и на них я мог опереться.
Правда, я не думал, что так быстро меня начнут прорабатывать. Уже «Десять дней…» начальство приняло так… хоть и революция, пятое-десятое, но с неудовольствием. Но они все-таки были отброшены успехом – вроде революционная тема и такой успех. Ну, и пресса… «Правда» пожурила, но, в общем, одобрила. А уж потом-то они стали, ругая «Мастера», говорить: «Как мог человек, который поставил „Десять дней…“, – и так у меня все время было, – как мог этот человек, который поставил вот то-то, поставить это безобразие?» – «Дом…», предположим, или Маяковского и так далее.
Когда все было готово и можно было назначить премьеру, как-то так совпало, что день рождения Ленина, а следующий – день рождения Шекспира, наш день… И стал я провозглашать, что только благодаря XX съезду такой театр мог появиться. А до XX съезда – нет. А когда стали забывать XX съезд, то я очутился без спасательного круга и стал тонуть.
Но до конца не утонул. И я согласен с тем, как это объяснил Петр Леонидович Капица: «Я очень волновался за вашу судьбу, Юрий Петрович, – до тех пор, пока не понял, что вы – Кузькин. А когда я понял, что вы все-таки Кузькин в какой-то мере, то перестал волноваться».