Отсюда следует, что способность прощать должна была бы остаться вне поля нашего рассмотрения, если бы христианство было право в том, что лишь любовь способна прощать, а именно поскольку лишь любовь с такой исключительностью нацелена на кто-ты-есть, что ей уже не приходится даже специально осуществлять свое ради-него, но это как бы само собой получается постоянно в реальности любви. При этом любви, господствующей лишь в ее собственном тесно очерченном царстве, соответствует в более широкой области человеческих дел личное отношение, которое нам всего лучше пожалуй описать словом «уважение». Это уважение подобно аристотелевской φιλία πολιτική, оно род «политической дружбы», не нуждающейся в близости и интимности; оно выражает уважение к личности, рассматриваемой однако в этом случае на том отдалении, какое развертывает между нами пространство мира, причем это уважение совершенно независимо от качеств личности, способных вызвать наше восхищение, или от успехов, высоко ценимых нами. Так что несомненно современная утрата уважения, соотв. убеждение, что уважения заслуживает только удивительное и ценное, есть явственный знак возрастающей обезлички публичной и социальной жизни. Во всяком случае уважение создает вполне достаточное побудительное основание простить человеку то, что он сделал, ради того, кто он есть. Но из того, что тот самый кто, который непроизвольно обнаруживается в поступке и речи, есть подлинный предмет прощения, всего яснее видно, что мы здесь имеем дело еще с определенным модусом действия, равно как здесь же и глубочайшая причина того, что никто не может простить сам себя; тот кто, ради кого кому-то что-то прощают, располагается вне опыта, который мы можем иметь с самими собой; он вообще доступен только восприятию других. Не будь в мире окружающих, прощающих нашу вину, как мы прощаем винящихся перед нами, мы тоже не могли бы простить себе никакого проступка и ни одного промаха, потому что нам не хватало бы, в том числе и в нас самих, той личности, которая больше чем совершённая ею несправедливость.
§ 34 Непредвидимость деяний и власть обещания
В отличие от прощения, в политической сфере никогда не принимаемого всерьез уже потому что оно было открыто в религиозном контексте и поставлено в зависимость от «любви», способность давать и сдерживать обещания и присущая ей власть гарантировать будущее сыграла в политической теории и практике исключительную роль. Что касается происхождения этой традиции, то мы можем с равным успехом думать о священной непреложности договоров и соглашений, на которой покоится римское право – pacta sunt servanda, – или апеллировать к Аврааму, мужу из Ура Халдейского, который «из своей страны, от своей родни, из дома отца своего» пошел в чужие страны, чтобы повсюду, куда он приходил, улаживать споры соглашениями, словно командированный для того чтобы проверять силу взаимных обещаний и порядок, вносимый ими в хаос человеческого мира, пока в конце концов сам Бог в виду этого «хранения» заключил с ним договор. Начиная с римлян во всяком случае теория договора стояла в средоточии политической мысли, и это означает не что иное как то, что в способности обещания видели центральную политическую способность.
Непредвидимость будущего, этот туман недостоверного и неведомого, спорадически высветленный и развеянный актом обещания, возникает с одной стороны из неисследимости человеческого сердца, «вещи упрямой и отчаянной», имея истоком принципиальную ненадежность человеческого существа, никогда не способного сегодня поручиться за то, кем оно станет завтра; с другой стороны, эта непредвидимость объясняется средой плюральности, в которой движется действие, коль скоро последствия действия происходят не из самого деяния, а из ткани сопряжений, в которые оно попадает, соотв. из констелляции, которую составляет между собой сообщество равночестных, равносильных обладателей способности к поступку. Что люди не в состоянии положиться сами на себя или, что сводится к тому же, вполне довериться сами себе – это цена, какою они платят за возможность быть свободными; а что они оказываются не властны над тем что делают, не знают последствий и не могут положиться на будущее – это цена, какую они платят за то что вместе с другими равными себе обитают в мире, иными словами, цена за радость не быть одинокими и за удостоверение, что жизнь не просто сон.
Задача, приходящаяся на долю способности давать и сдерживать обещания в области человеческих дел, заключается в том чтобы справиться с этой двоякой неизвестностью по крайней мере настолько, чтобы единственный другой путь введения чего-то вроде порядка в дела человеческого сосуществования, путь овладения собой и господства над другими, не пришлось бы выбирать. Ибо обещание и возникающие из него соглашения и договоры суть единственные связи, адекватные той свободе, которая дана под условием не-суверенности. Огромное преимущество всех государственных форм, которые исходно покоятся на договоре и для которых идеал политически утвержденных связей выведен из модели союза, покоится на том что в них свобода возможна как позитивный модус действия. Причем они в отличие от политических организмов, опирающихся на господство и суверенность, явно берут на себя риск допущения принципиальной непредвидимости человеческих дел и принципиальной ненадежности людей как таковых, больше того, принимают это прямо-таки в расчет, используя их как бы в качестве среды, куда обещание бросает определенные строго очерченные островки предвидимости, словно путеводные знаки в еще неизвестной и нехоженой стране. Коль скоро обещания перестают быть такими островками в море неопределенности, как только начинается злоупотребление ими с целью планирования будущего и выравнивания маршрута, обеспеченного во все стороны, они сразу теряют свою обязывающую силу и отменяют сами себя.
Мы уже упоминали, что власть возникает везде там, где люди собираются и действуют совместно, и что она всегда исчезает там, где они снова рассеиваются. Сила, скрепляющая эту совместность – в отличие от пространства явления, собирающего их, и от власти, сохраняющей существование публичного пространства, – есть связующая сила взаимного обещания, в конечном счете кристаллизующаяся в договоре. Даже суверенность, которая всегда искажается и переходит в жажду господства, когда ее требует себе одиночка – будь этот одиночка индивид или сбившаяся в коллектив нация, – может осуществляться до известной, ограниченной степени сообществом, скрепленным и связанным силой взаимного обещания. Суверенность вырастает в этом случае из независимости от будущего, пусть тоже ограниченной, она соответствует знанию о том, что еще предстоит, соотв. обоснованной вере в то, что существует целый ряд вещей просто не могущих случиться: и границы этой обеспеченности суверена совпадают с ограничениями, каким подчинена сама способность давать и сдерживать обещания. Суверенность сообщества, скрепленного и связанного внутри себя не властной волей одиночки, делающей из многих одного, а намерением, вокруг которого многие соединились и ради которого они связаны друг с другом обещанием, дает о себе знать в безусловном превосходстве по отношению к другим группам, настолько «свободным», что их не связывает никакое обещание и не скрепляет воедино никакое намерение. Это превосходство возникает из возможности так управляться с будущим и так располагать им, как если бы оно было современностью, и отсюда следует как раз то, что гигантским и поистине чудодейственным образом расширяется пространство, в каком может действовать власть.