Мы с Данкой наблюдаем за ней с благоговением и предвкушением. Это торжественный момент, где ничто не указывает на течение времени, – ничто, кроме золотого мерцания света свечей на ладонях, прячущих мамино лицо. Она медленно опускает руки, на ее щеках блестят слезы. Слезы всегда сверкают на ее глазах после молитвы на шаббат – светлые слезы. «Гит Шабес!»
«С шаббатом, мама!» И мы с Данкой мчимся в ее объятья. Папа возвращается из храма, и мы закатываем настоящий пир. Мы благословенны, мы любимы.
Ах, вот бы сейчас нежного жареного гуся!
К моим ногам падает записка. Я наклоняюсь и тянусь к ней, сделав вид, будто поправляю чулок. Как жаль, что нельзя ее прочесть сейчас же, а не терпеть весь день до возвращения в Штаб. У меня чешутся руки, но я прячу записку поглубже в куртку, прогоняя назойливое желание развернуть ее прямо здесь. Бросив беглый взгляд на окно, я успеваю заметить удаляющегося Стаса. И вновь я стою в одиночестве – наедине с мокрым снегом, падающим на землю.
Вечером мы читаем записку от Стаса, словно это свежая газета: настолько важны для нас эти сообщения.
Я здесь с 1939 года. У повара номер 45. Он тут дольше всех из знакомых мне выживших. Мы перечитываем эти слова и видим в них голую истину. Невозможно поверить, что прошло уже столько времени, а мы по-прежнему здесь, но Стас – живое доказательство. Да и мы сами – тоже доказательство. Я медленно бреду в туалет, сминая в руке записку. Вода, завихряясь, несет ее вниз, она уносит вместе с собой все напоминания о свободной жизни.
* * *
После поверки нам выдают 10 посылок от Красного Креста. В отличие от тех, что были в Биркенау, на этих нет имен, и Мария говорит нам: «Разделите между собой, как сами сочтете нужным». Мы стоим, уставившись на посылки, нам не терпится сорвать коричневую обертку и взглянуть, что там есть.
– Думаю, надо проголосовать и выбрать того, кто займется дележкой, – предлагает Маня.
– Предлагаю Рену, – высказывается Янка. – Она очень щепетильная и честная.
– Кто за Рену, поднимите руки. – Я не верю глазам, но руки поднимают все до единой. За меня голосуют 125 девушек. Мы вскрываем посылки, словно у нас праздник, хотя десяток посылок на такую кучу народа пиром не назовешь. Я сортирую содержимое: 20 банок сардин, 10 сладких кексов, 10 буханок пшеничного хлеба и рафинад в пакетах.
– Пусть кто-нибудь возьмет у Марии нож и принесет из прачечной рулетку, чтобы я смогла точно отмерять. – У меня трясутся руки. Это самая большая честь из выпадавших мне в жизни – даже важнее, чем когда меня в 11 лет выбрали читать стихи перед всей деревней на главный польский праздник и я стала первой девочкой (и первым еврейским ребенком), на кого пал выбор за всю историю деревни.
Кексы мы отмеряем рулеткой. В длину они примерно по 15 сантиметров. Я делю на 125, и получается, что один кусок в толщину не доходит и до полутора сантиметров. Две девушки туго натягивают рулетку, а я аккуратнейшим образом делаю отметки, и потом по этим отметкам делю каждый кекс на 13 частей. У нас течет слюна. Пшеничный хлеб делим таким же способом.
Кекс я нарезаю дрожащими руками. Передо мной изголодавшиеся люди, и все должно быть разделено строго поровну. Я никому не даю ни капли больше, даже сестре, – да мне никогда и в голову бы не пришло жульничать с голодными людьми, а тем более когда такие драгоценные продукты.
У нас 20 банок сардин, от шести до восьми кусков в каждой, и, по моим расчетам, на каждую девушку выходит по одной столовой ложке. «Рыбу лучше распределять ложками, тогда мы не потеряем масло», – объясняю я девушкам. Они стоят в очереди с протянутыми ложками, а я зачерпываю рыбу, тщательно следя за тем, чтобы все порции были одинаковыми. Потом отсчитываю кубики рафинада. Когда все это позади, мы берем в руки по ломтю хлеба, по ложке сардин, по крошечному кусочку кекса и разбредаемся по своим койкам, благодарно безмолвствуя.
Если бы вы узнали, что где-то лежит миллион долларов и он может стать вашим, вы бы этим воспользовались? Те кусочки хлеба и кексов были для нас куда ценнее, чем куча денег. В лагере я ни разу ни у кого ничего не украла. Каждая крошка съестного – это вопрос жизни и смерти. Не дай бог дойти до такого состояния, чтобы обманывать других людей. Я помню, как это было в Биркенау: даже подобрав какую-нибудь мелочь – картофельный очисток с земли, – я все равно делилась им с моей маленькой сестричкой. Да, я сама была голодна, и этот кусочек жег мне руки, но я всегда делилась с ней. Я считаю себя разумным человеком, но в вопросах еды я и сейчас до смешного помешана на бережливости. Вот что делает с нами голод.
Работающие в эсэсовских кабинетах девушки вечно жалуются на Эдиту, капо-еврейку. Она всегда доносит на них за малейшую провинность, а потом сурово наказывает. Она – тиран и обращается с ними хуже, чем иные из немок. Никто из нас не понимает причин такой злобности, но секретарши задумали ей отомстить.
– У нас тайная миссия, – говорит мне Аранка. – Хочешь с нами?
– А что будет? – спрашиваю я, вглядываясь в лица семи секретарш.
– Мы не можем сказать. У тебя есть мужество и физическая сила?
– У меня есть и то и другое. А я не поставлю под удар жизнь своей сестры?
– Нет, – заверяют они меня. – Мы собираемся прижать Эдиту, пока она спит, и поколотить. – Я киваю. Похоже, дело достойное. – Что ты предпочитаешь – бить или зажимать ей рот?
– Лучше рот. Чтобы бить человека, у меня не хватит хуцпы, – отвечаю я.
– Тогда до ночи. – Мы жмем друг другу руки.
Когда весь блок уже спит, мы проскальзываем в комнату к Эдите и молча встаем вокруг ее кровати. По сигналу нашей предводительницы две девушки хватают ее за руки, две другие – за ноги, я затыкаю ей рот ладонями, а еще одна девушка накрывает ее глаза. Две оставшиеся – ответственные за битье – принимаются молотить ее по животу, чтобы никто не увидел синяков. Зажимать ей рот – задача нелегкая, поскольку она изо всех сил старается высвободиться, но я давлю посильнее, чтобы не было никаких стонов или криков. Когда с экзекуцией покончено, мы по кивку отпускаем ее и несемся к своим койкам. Мы заранее разложили одеяла, и теперь нам остается лишь скользнуть под них, натянуть до подбородка, закрыть глаза и притвориться спящими.
Я стараюсь, чтобы мое дыхание было таким же размеренным и глубоким, как у Данки, но я уверена, что в помещении все слышно – даже как я дышу. А вдруг она отправится на поиски? А вдруг она зажжет свет и потребует, чтобы виновные вышли вперед? Я пытаюсь отключить мозг. А вдруг нас поймают? Но Эдита не идет никого искать. Наутро она, ни на кого не глядя, на негнущихся ногах выходит из комнаты. Никаких докладов СС, никаких расследований – она никому ничего не сказала. Она усвоила урок. Она прекращает свои нагоняи по пустякам и начинает вести себя чуть человечнее по отношению к своим товаркам по несчастью.
Данка ставит корзину на землю и отклоняется назад, а мы тем временем получаем от Стаса кусок колбасы и немного хлеба. Уголком глаза я вижу эсэсовца на велосипеде. Готова поклясться, что он нас заметил, но мы не прерываемся, не выглядим виноватыми и не делаем ничего такого, что могло бы вызвать лишние подозрения. Мы прячем передачу под белье и как можно скорее возвращаемся в прачечную. Всю дорогу мы думаем о том, что эсэсовец теперь придет, уличит нас и нам конец. Мы все на нервах, мы раздражены, издерганы от страха. Конечно, поначалу мы были довольны, что у нас есть еда, но теперь за это нас могут отослать назад, в Биркенау, если не хуже. Дабы избежать такого конца, мы бы отказались от еды не раздумывая.