А в палате вёлся оживлённый общий разговор. Главный оратор был, правда, без голоса: тот самый философ-доцент, представительный как министр, когда-то нахаживавший к ним в палату, а с тех пор прошедший операцию горла и на днях переведенный из хирургической в лучевую второго этажа. В горле, в самом заметном месте, впереди, у него была вставлена какая-то металлическая штучка вроде зажима пионерского галстука. Доцент это был воспитанный и располагающий человек, и Павел Николаевич всячески старался его не обидеть, не показать, как передёргивает его эта пряжка в горле. Для того, чтобы говорить полуслышным голосом, философ всякий раз теперь накладывал на неё палец. Но говорить он любил, привык, и после операции пользовался возвращённой возможностью.
Он стоял сейчас посреди палаты и глухо, но громче шёпота, рассказывал о натащенных в дом гарнитурах, статуях, вазах, зеркалах каким-то бывшим крупным интендантом, сперва это всё навезшим из Европы, а потом докупавшим по комиссионным магазинам, на продавщице которого и женился.
— С сорока двух лет на пенсии. А лоб! — дрова бы колоть. Руку за полу шинели всунет и ходит как фельдмаршал. И сказать, что доволен жизнью? Нет, не доволен: грызёт его, что в Кисловодске у его бывшего командующего армией дом — из десяти комнат, истопник свой и две автомашины.
Павел Николаевич нашёл этот рассказ не смешным и неуместным.
И Шулубин не смеялся. Он так на всех смотрел, будто ему спать не давали.
— Смешно-то смешно, — отозвался Костоглотов из своего нижнего положения, — а как…
— А вот когда? на днях фельетон был в областной газете, — вспомнили в палате, — построил особняк на казённые средства и разоблачён. Так что? Признал свою ошибку, сдал детскому учреждению — и ему поставили на вид, не судили.
— Товарищи! — объяснил Русанов. — Если он раскаялся, осознал и ещё передал детскому дому — зачем же обязательно крайнюю меру?
— Смешно-то смешно, — вытягивал своё Костоглотов, — а как вы это всё философски объясните?
Доцент развёл одной рукой, другую держал на горле:
— Остатки буржуазного сознания.
— Почему это — буржуазного? — ворчал Костоглотов.
— Ну, а какого же? — насторожился и Вадим. Сегодня у него как раз было настроение читать, так затевали склоку на всю палату.
Костоглотов приподнялся из своего опущенного положения, подтянулся на подушку, чтоб лучше видеть и Вадима и всех.
— А такого, что это — жадность человеческая, а не буржуазное сознание. И до буржуазии жадные были, и после буржуазии будут!
Русанов ещё не лёг. Сверху вниз, наставительно сказал Костоглотову:
— В таких случаях если покопаться — всегда выяснится буржуазное соцпроисхождение.
Костоглотов мотнул головой как отплюнулся:
— Да ерунда это всё — соцпроисхождение!
— То есть — как ерунда?! — за бок схватился Павел Николаевич, кольнуло. Такой наглой выходки он даже от Оглоеда не ожидал.
— То есть — как ерунда? — в недоумении поднял чёрные брови Вадим.
— Да так вот, — ворчал Костоглотов, и ещё подтянулся, уже полусидел. — Натолкали вам в голову.
— Что значит — натолкали? Вы за свои слова — отвечаете? — пронзительно вскричал Русанов, откуда и силы взялись.
— Кому это — вам? — Вадим выровнял спину, но так же сидел с книжкой на ноге. — Мы не роботы. Мы ничего на веру не принимаем.
— Кто это — вы? — оскалился Костоглотов. Косма у него висела.
— Мы! Наше поколение.
— А чего ж соцпроисхождение приняли? Ведь это не марксизм — а расизм.
— То есть ка-ак?! — почти взревел Русанов.
— Вот та-ак! — отревел ему и Костоглотов.
— Слушайте! Слушайте! — даже пошатнулся Русанов и движеньями рук всю комнату, всю палату сзывал сюда.
— Я прошу свидетелей! Я прошу свидетелей! Это — идеологическая диверсия!!
Тут Костоглотов живо спустил ноги с кровати, а двумя локтями с покачиванием показал Русанову один из самых неприличных жестов, ещё и выругался площадным словом, написанным на всех заборах:
— …вам, а не идеологическая диверсия! Привыкли, … иху мать, как человек с ними чуть не согласен — так идеологическая диверсия!!
Обожжённый, оскорблённый этой бандитской наглостью, омерзительным жестом и руганью, Русанов задыхался и поправлял соскочившие очки. А Костоглотов орал на всю палату и даже в коридор (так что и Зоя в дверь заглянула):
— Что вы как знахарь кудахчете — „соцпроисхождение, соцпроисхождение“? В двадцатые годы знаете как говорили? — покажите ваши мозоли! А отчего ваши ручки такие белые да пухлые?
— Я работал, я работал! — восклицал Русанов, но плохо видел обидчика, потому что не мог наладить очков.
— Ве-ерю! — отвратительно мычал Костоглотов. — Ве-ерю! Вы даже на одном субботнике сами бревно поднимали, только посередине становились! А я может быть сын купеческий, третьей гильдии, а всю жизнь вкалываю, и вот мои мозоли, смотрите! — так я что, буржуй? Что у меня от папаши — эритроциты другие? лейкоциты? Вот я и говорю, что ваш взгляд не классовый, а расовый. Вы — расист!
Тонко вскрикивал несправедливо оскорблённый Русанов, быстро возмущённо говорил что-то Вадим, но не поднимаясь, и философ укоризненно качал посадистой большой головой с холёным зачёсом — да где уж было услышать его больной голос!
Однако подобрался к Костоглотову вплотную и, пока тот воздуху набирал, успел ему нашептать:
— А вы знаете такое выражение — „потомственный пролетарий“?
— Да хоть десять дедов у него будь пролетариев, но сам не работаешь — не пролетарий! — разорялся Костоглотов. — Жадюга он, а не пролетарий! Он только и трясётся — пенсию персональную получить, слышал я! — И увидя, что Русанов рот раскрывает, лепил ему и лепил: — Вы и любите-то не родину, а пенсию! Да пораньше, лет в сорок пять! А я вот ранен под Воронежем, и шиш имею да сапоги залатанные — а родину люблю! Мне вот по бюллетеню за эти два месяца ничего не заплатят, а я всё равно родину люблю!
И размахивал длинными руками, едва не достигая Русанова. Он внезапно раздражился и вошёл в клокотанье этого спора, как десятки раз входил в клокотанье тюремных споров, откуда и подскакивали к нему сейчас когда-то слышанные фразы и аргументы, может быть от людей уже не живых. У него вгорячах даже сдвинулось в представлении, и эта тесная замкнутая комната, набитая койками и людьми, была ему как камера, и потому он с лёгкостью матюгался и готов был тут же и драться, если понадобится.
И почувствовав это — что Костоглотов сейчас и по лицу смажет, дорого не возьмёт, под его яростью и напором Русанов сник и смолк. Но глаза у него были разозлённые догоряча.
— А мне не нужна пенсия! — свободно докрикивал Костоглотов. — У меня вот нет ни хрена — и я горжусь этим! И не стремлюсь! И не хочу иметь большой зарплаты — я её презираю!