Император резко повернулся ко мне спиной и сказал:
— Хорошо. Я пошлю Лористона. Ему достанется честь заключить мир и спасти корону вашего друга Александра.
И действительно, вскоре император возложил это поручение на Лористона.
Лористон выехал в русскую главную квартиру 4 или 5 октября, был там прекрасно принят и получил обещание, что привезённое им письмо будет переслано императору Александру.
Хотя Кутузов отказался пропустить его в Петербург, но, по впечатлению Лористона, все желали положить конец этой борьбе, которая изнурила русских, по–видимому, ещё более, чем нас. Говорили, что вскоре получится ответ из Петербурга, и император был в восторге, так как он возлагал свои надежды на приостановку военных действий, во время которой можно было бы вести переговоры. Он считал, что останется лишь, как это бывало в подобных случаях, наметить демаркационную линию для противников на время переговоров.
Как говорили мне князь Невшательский и Дюрок, император объяснял молчание императора Александра по поводу предложений, посланных ему из Смоленска и из Москвы, только лишь тем, что русские после отъезда Балашова из Вильно убеждены, мол, что он не пойдёт ни на какое соглашение, которое не было бы в известной мере построено на принципе восстановления Польши. Однако он начинал допускать, что события и пожары могли вскружить русским голову и что пожар Москвы вызвал среди них воодушевление, по крайней мере на некоторое время. Он стал даже сомневаться, что они пожелают принять его уполномоченного, и в ночь перед отъездом Лористона приказал написать Неаполитанскому королю, чтобы он сообщил русским, что император посылает одного из своих генерал–адъютантов, и заранее точно осведомился, примут ли его. В глубине души он по–прежнему лелеял надежду, что переговоры состоятся; по крайней мере так он говорил, и можно было ему верить, ибо он оставался в Москве, несмотря на то что до сих пор не было получено ответа ни на одно из его предложений, а между тем, и время, истёкшее после его первых шагов в этом направлении, и голос рассудка воочию доказывали, что Александр не хочет вступать в переговоры. А он упорно собирался всё же предпринимать новые шаги.
Император чувствовал, как и все остальные, что его повторные послания разоблачают затруднительность его положения и лишь укрепляют враждебные планы неприятеля. И, однако, он отправлял новые послания. Какая слепая вера в свою звезду и, можно сказать, в ослепление или слабость противников должна была быть у этого столь здравого и расчётливого политика!
Неаполитанский король, который, несмотря на запрещение, продолжал вести переговоры, по–прежнему доносил, что казаки не хотят больше воевать, а русская армия желает мира и считает, что она находится в достаточно хорошем положении, чтобы заключить выгодный мир, так как к ней пришли подкрепления; Кутузов и все генералы писали об этом императору Александру и убеждали его выслушать наши предложения.
Эти рассказы слишком соответствовали желаниям императора Наполеона и потому давали пищу надеждам, которые погубили его. Русские офицеры действительно занимали короля подобными сказками. Казаки, научившись распознавать короля по пышному костюму и различать его в рядах стрелков как самого храброго из бойцов, обычно переставали стрелять по тому направлению, где он показывался. А офицеры приезжали, чтобы говорить ему комплименты, и по–прежнему уверяли, что, восторгаясь его отвагой, они дали себе слово никогда не стрелять в него, но постараться захватить в плен. Как–то раз, однако, один казак, по–видимому, плохо посвящённый в тайны этой новой политики аванпостов, выстрелил в короля из пистолета почти в упор, когда его величество, рассчитывая на состоявшийся уговор, прогуливался, с кем–то беседуя. К счастью, пуля его не задела. Казачьи офицеры тотчас же явились принести ему извинения и заверить, что недобросовестный противник будет наказан. Этот случай принёс пользу. Король стал менее доверчивым и отныне меньше верил в мирные намерения этих господ.
То, что я теперь расскажу, было подтверждено мне князем Невшательским и герцогом Фриульским и доказывает, что император, которого удерживали в Москве надежды на мир, не обманывался насчёт своего положения, хотя он и старался внушить иллюзии многим лицам, в том числе и мне. Он, правда, говорил нам, что «позиции в Москве с её развалинами и сохранившимися в ней запасами предпочтительнее всяких других позиций в России; мир можно заключить только в Москве; погода превосходна, насчёт климата мы ошибались, и осень в Москве ещё лучше, чем в Фонтенбло". Но с первых же дней своего прибытия в Москву в разговорах с людьми, которые в это время имели честь пользоваться его особым доверием, он говорил, что «Москва — плохая позиция, и надо оставаться здесь лишь в течение времени, необходимого для переформирования войск; австрийцы и пруссаки — наши союзники, на которых возложена задача защищать наши тылы, — сделаются самыми опасными врагами при малейших наших неудачах".
Хотя он ясно оценивал положение, но был так увлечён и до такой степени любил тешиться собственными иллюзиями и надеждами, что по–прежнему убаюкивал себя ожиданием ответа от императора Александра или по крайней мере ожиданием переговоров с Кутузовым о перемирии, которые привели бы к соглашению также и по другим вопросам. Можно сказать, что именно затруднительность положения мешала ему видеть опасности, хотя последующие события помогли ему открыть глаза и побудили пойти навстречу опасностям, которые ему угрожали.
В самом деле, князь Невшательский получил в те дни от князя Шварценберга вместе с донесением записку, которая заставила его призадуматься, а когда он показал её Дарю, Дюроку и мне, она поразила нас не менее, чем его.
Всем известные лояльность и благородные чувства князя Шварценберга придавали большое значение полученному от него сообщению. Вот приблизительный смысл этого сообщения: «Положение и сейчас затруднительно, но может сделаться ещё более серьёзным; впрочем, каковы бы ни были события, князь Шварценберг заверяет князя Невшательского, что он может полагаться на его личные чувства и на то, что он всегда высоко ценил и будет ценить всякие отношения с ним". Император, разговаривая с Бертье по поводу этой записки, сказал ему:
— Это возвещает подготовку к отпадению при первом же удобном случае, если только оно не началось уже. Австрийцы и пруссаки — враги, находящиеся у нас в тылу…
Он замолчал, подумал несколько мгновений и добавил:
— Жребий брошен. Таков высший закон судьбы, решающий всё…
Бертье заметил императору, что необходимо как можно скорее осуществить его первый проект: покинуть Москву и отойти поближе к Польше, так как это поставит преграду всяческим злым умыслам и удвоит наши силы.
— Вы хотите съездить в Гробуа, хотите повидать Висконти, — ответил ему император.
Заметив, что Бертье обиделся, он добавил:
— Это письмо — сентиментальная чепуха. Шварценберг сентиментальничает с вами, потому что он предпочёл бы охотиться на фазанов у вас в Гробуа или у себя в Богемии, чем терпеть каждое утро неприятности от Тормасова. Маре, со своей стороны, очень доволен Шварценбергом. Маре вполне в курсе дела. В Вене всё в порядке, и даже пруссаки прекрасно сражаются. Если бы что–нибудь было, то Маре, в руках которого все источники информации, знал бы об этом. А он доволен; он доносит мне, что всё в порядке, и мы будем ожидать в Москве ответа от Александра; со своим сенатом и Кутузовым, которого ему навязали, он находится в гораздо более затруднительном положении, чем я.