— Эрна Вильгельмовна должна быть дома. Удивительная женщина, должен тебе сказать, не женщина, а «мальчик с феноменальной памятью» — помнит все в своей жизни — впрочем, это наследственное — ее сестра была личной стенографисткой Сталина, и памятью обладала исключительной. В жизни нужно опасаться таких женщин.
Дворики, скамеечки с мамашами, бледными дылдами в свисающих ситцевых халатах, ожидающих какого-то развлечения — похорон или свадьбы.
Однажды в Хабаровске я зашла к одной девочке, мы собирались идти на каток. Волосы у девочки были белыми-белыми, льняными, и коньки тоже белые, а у нее в прихожей, возле умывальника, стояли, прислоненные к стене, две хорошо отесанные доски. Я знала, что у нее недавно умерла мать, и мне было любопытно, мне даже запах в ее комнатах казался необычным. Девочка говорила, что нужно вовремя прийти и приготовить отцу ужин, что он вернется со смены голодный и что он ее, конечно, жалеет, но, когда голодный, побить может. Она заметила, что я испуганно смотрю на доски. «Вот, мама же недавно умерла, делали гроб, и две доски остались, и посмотри, какие хорошие доски. Никак не можем продать, отец все жалеет, что зря он эти лишние две доски заказал».
Щебнистая дорожка вела к дому Эрны Вильгельмовны.
О чем-то курила в окне престарелая барышня, под ее окном красовалась бескрылая «Победа» (Nika apteros). Даже дворик устроен был здесь весьма заманчиво, его окаймляли короткие кусты акаций, а у парадного входа к верхним окнам устремлялись обрубленные стволы белых тополей, увитые хмелем.
Дома ее не оказалось, мы сначала постояли в темном гроте у ее двери, затем сели на ступени. Он положил свой поэтический блокнот и сел на него. Увидев, что я собираюсь садиться прямо на голую ступеньку, он вздохнул, достал из рюкзака дорожные карты и подал мне: «Тебе еще детей рожать!»
По лестнице медленно поднимался слюнявый бутуз в коричневых штанишках с желтыми пятнами — вероятно, испорченными хлоркой, и глазел на Ольховского. На лбу малыша багровела крупная бляшка — след комариного укуса, рот был вымазан присохшим творогом, а липкая тягучая слюна вожжами висела от подбородка до грудной пуговицы рубашонки. Однако, он уверенно переставлял свои жирные кривые ножки и глядел на нас гордо, чувствуя себя хозяином в этом доме.
— Пойдем во двор! Здесь душно.
Вышли. Он курил возле подъезда, стряхивая пепел в вазон. Туда все стряхивали пепел. Окурки, листья грецкого ореха, пачка «Честерфилда» и смятая салфетка.
Мы долго еще бродили по дворам и улочкам.
В бывшем санатории — ликероводочный завод, видны были окна разливочного цеха. Гремели бутылки.
Земля, потрескавшаяся, как соски анемичных кормилиц.
Ветром и жаром поднимались кверху светлые точки березовых семян. Подвядали ухоженные кустики отцветшей таволги, и колыхались листья рябин.
Когда мы вернулись во двор, по нему разлетались белые хлопья — старушенция перебирала пух в перине, разложенной на скамье. Мальчик катал на карусели рыжую собаку с белыми бакенбардами на ляжках. Его тонконогая сестренка мучила цыпленка, который резко, неприятно пищал.
Мы поднялись по лестнице, зашли в темный грот, и Ольховский позвонил в дверь.
Собачий лай, шевеление живой грузной плоти — это всегда чувствуется, когда дверь идет открывать тучная тяжелая хозяйка, такие шаги, а еще на ходу она успевает поправлять замеченные непорядки: поднимает упавший шарф, тяжело нагнувшись, потея, дыша жиром. Голос этому соответствовал. Я сразу представила засаленный шелковый халат, обвисший на груди. Дверь отворилась — и образ вочеловечился. На груди заметен был сморщенный страдный загар землистого цвета, и граница его с белой, отвратительно белой массой груди, и коричневое обвисшее лицо в мелких кудряшках, пахнущих провинциальным парикмахерским салоном с липкой бумагой для мух на подоконниках.
— Ой, здравствуйте, дорогие!
Она была похожа скорее на бордельную экономку. И улыбка — много мелких морщинок возле глаз, натянутые углы губ, глазки в складочках — зырк — на меня — доля секунды, а потом опять на нас обоих любезными глазками:
— В дорогу, значит?
— В дорогу!
Она поцеловала Ольховского в губы. Меня исцеловала тоже.
Потом начала с ним любезничать, пока мы снимали верхнюю одежду.
Собачка, такая маленькая белая грязная сучка, увивалась рядом. Конечно, Ольховский сразу же после поцелуя с хозяйкой поговорил с собаченькой и обласкал ее. Хозяйка выглядела так, будто он ее обхаживал, а не собачку. Мерзкое такое существо, хотя, это скорее мое впечатление от хозяйки, перенесенное на собаку, а потом она стала мне симпатична, заметно стало, что эта довольно умная собаченция вынужденно играет дурочку, как старая актриса, как некоторые дети играют в детей, картавят со взрослыми, глупят, а между собой очень часто — такие жестокие, бескомпромиссные, взрослее самих взрослых.
По длинному коридору мы прошли на кухню, все это сопровождалось потоками фраз об Энди, о Шизгаре, о всех знакомых и родственниках.
Меня официально представили, она опять потянула углы губ и сделала морщинки. Она была такая деятельная, как будто не провожала нас, а сама собиралась уезжать, он ее представил мне только для того, чтобы попутно наговорить комплиментов.
Темное помещение, кружевные зеркала, столики с салфеточками, тридцатилетние флакончики от духов и сердечные капли с хмелевым маслом, откуда-то из задних окон запах свинарника, на стенах — картинки с кошечками и собачками, портрет капитана, под стеной свалена обувь и веник, обтянутый женским чулком, над старым кофейником, в котором помещались ветки вербы, большое панно из соломки и холста с бахромой, с иероглифами и китайской рыбой.
По радио говорили о сусальной стабильности, в комнате хранила молчание глиняная свинка. Сухие физалисы в плетеных корзиночках. Тяжелый бакелитовый телефон на салфетке.
Еще было светло, так бессолнечно светло. Маленькая кухня, большое окно с широким подоконником и ниша с деревянными створками под ним, запах прелых пряностей, светлые пятна на паркете и «веселенькие» обои. Из окна виднелся дворик и усталые июльские каштаны.
Собачка привычно прыгнула на табурет, с него — на подоконник, и там улеглась на подстилке, и то в окно глядела, то на нас, то дремала, потом ее, как настоящую ревнивицу, одолела икота. На подоконнике помещалась еще деревянная хлебница, на ней — газеты и три книги: «Сцены из жизни богемы», учебник китайского языка и книга для хозяек, самая зачитанная, Анри Мюрже засален был меньше, китайский язык можно было назвать нетронутым, когда бы ни две потревоженные странички, видимо, здесь предпринималось несколько попыток изучить этот язык. Вместо блокнота — голубенькая книжечка льготных купонов на детские товары. Настоянные на спирту грецкие орехи.
— Чем я вас сейчас угощу! У меня еще остался такой коньяк, такой коньяк! Правда, его там мало осталось, это настоящий коньяк, еще с Пасхи, мне его привез, — и последовала долгая история бутылки коньяка, потом Эрна Вильгельмовна тяжело поднялась и скрылась в глубинах своих комнаток, шкафов и шкафчиков, комодиков и салфеточек, слышались только ее тяжелые шаги и скрип передвигаемой мебели. Она налила нам всем по пятьдесят и стала резать бутербродики, при этом она так быстро передвигала руками, что надлокотные ямки ее тряслись, как в густом киселе.