— У Скока? Круто! — я с трудом соображаю. Говорить пока тоже не очень получается.
— Да, но моя специализация — нервно-мышечная физиология, — аспирант оправдывается перед Леркой, как будто они уже много лет женаты.
— Круто! Это все, что ты можешь сказать? — она выжидательно смотрит на меня.
Я отвожу взгляд. Наблюдаю, как старуха за окном разбивает каблуком грецкий орех.
— А они что, не брали никаких анализов? Ничего? Вот так спросили и все?
— Вот так спросили и все… Представь себе. И сгибы локтей проверили. На всякий случай.
— Да! — повторила она задумчиво. — И как мы из этого будем выбираться?
— Выпустят. Я же не больная, в конце концов.
Яркий луч солнца дополз до угла, где сидят мрачные женщины. Я и не заметила, как к ним присоединилась девушка из соседней палаты, на которую всегда жутко смотреть. В ней есть что-то от хлебниковской Мавы и гоголевской панночки. Полная, кареглазая, в черном спортивном костюме. Сейчас, положив руки на тетрадь, она медленно произносит: «Я навсегда отрекаюсь от своих стихов». Женщины крестятся и шепчут.
Лерка тоже на нее смотрит.
— Да тут неделю посидеть — любой человек больным сделается. А такая дура, как ты…
Я слабо запротестовала.
— Как тебя еще назвать? И эти тоже. Конец двадцатого века, а они на наркотики проверяют — смотрят следы от уколов в сгибе локтя. Вот уроды!
— Лер, тише. Нас в следующий раз сюда не пустят.
Аспирант придвинулся ко мне:
— Тебе надо вспомнить все подробно. Во всех деталях. С самого начала, с того момента, что ты отчетливо помнишь.
— Да, понять это сложно, — Лера закатила глаза под потолок. — Мы сейчас пойдем уже. Что тебе в следующий раз принести?
— Что-нибудь почитать. Коэна принесите… «Любимую игру» я читала. Можете найти что-нибудь другое?
— Жень, запоминай. Леонард Коэн. Все, кроме «Любимой игры».
В самом начала лета, истощенная одиночеством, голодом (остался только мате, рис и пачка лаврового листа), ночными грозами и бдением над мокрым, залитым светом прожекторов плацем, я потащилась к Зейберман. Я уже несколько дней не ела хлеба, и силы почти покинули меня, пока я дошла к ее дому через дюжину кварталов, по несусветной жаре. Пробираясь в ее комнату, я столкнулась с абсолютно голой старухой, которая брела через коридор из комнаты в кухню.
— Я же сказала, бабушка, не ходи голой по всей квартире, это неприлично — у нас гости, в конце концов, — Лера орала так, что, казалось, сейчас зазвенят стекла.
— Перестань кричать, деточка, бабушке жарко, бабушка не может ходить вечно одетой в такую жару. Проходите, Сашенька, проходите. Мне стыдно перед людьми, Лера — что они могут о нас подумать — ты так кричишь на бабушку. Сашенька, вы сегодня кушали?
Ее мама была славной женщиной — она всегда помнила обо всех подробностях моей жизни и всегда задавала очень нужные вопросы.
— А что вы сегодня кушали? — она уставилась на меня своими внимательными круглыми глазами.
Соврать было невозможно.
— Давайте я принесу вам супчик.
Буквально за два дня до того я читала об этом у Коэна: «А что вы сегодня кушали?» Все еврейские мамы одинаковые — и всегда задают одни и те же вопросы. Я улеглась на Леркиной тахте, застеленной клетчатым одеялом, и растворялась в их голосах, в этом невообразимом количестве мебели, которую, кажется, здесь никогда не выбрасывали (в небольшой комнате скопилось уже три кровати, а лишние стулья были сложены на шкафу), в стенах и дверях, обитых коврами, задрапированных занавесками. Прямо на коврах висели фотографии Лериной мамы в студенческие годы — плотная волевая девушка с крупным носом и в таких же очках, что и сейчас. Они сидели с подружкой, склонив друг к другу головы — сильные послевоенные комсомолки с мясистыми телами и крепкой психикой.
Завидую тому, от чего всегда убегала — всегда хотела быть субтильной психопаткой.
Пока мы обедали, Лерина мама все расспрашивала, как я справляюсь без папы, и говорила, что мне теперь нужно быть благоразумной деткой. Потом она переоделась в платье и пришла снова:
— Как вы думаете, Сашенька, мне стоит укоротить это платье, а то оно кажется мне очень длинным?
Я отвечала ей радостно и как-то необычайно живо.
— Вы действительно так думаете?
— Мама, уйди отсюда вон! Дай нам поесть, наконец!
Мама обиделась и ушла. И больше не показывалась. А после, когда Лера относила посуду, я слышала, как они громко препирались в коридоре.
— Зачем, спрашивается, надо было топить этих котят? Мешали они тебе? И почему в ведре, где я мою пол?
Ко мне ласкалась Нюська, которая снова была готова забеременеть. Я сбросила ее с колен.
За Лерой заехал приятель, и они отвезли меня домой.
Теперь Лера смотрела на меня и ждала, когда я назову что-нибудь еще.
— Хорошо. Еды какой-то принести?
— Сок… Мне здесь ничего не хочется, кроме сока. Я вас не очень напрягаю?
— Буткеева, ты офигела, такие вопросы задавать? Ключи от дома у тебя?
— Сдала коменданту перед отъездом.
— А он нас пустит? Давай, ты записку напишешь? Надо ж тебе какую-то одежду?
— Вряд ли. Вас даже на КПП не пустят. Если только через забор. Там, не доходя до КПП, за гаражами есть место, где можно через забор перелезть.
Тем зимним вечером, когда мы расстались с Богданом, я возвращалась, едва передвигая ноги, у меня требовал пропуск солдат с плохо залеченной заячьей губой. Не верил, что я его забыла. Не верил, что я здесь живу. Мне нечего было ему ответить. Почему я пытаюсь проникнуть ночью на территорию? Что я могла ему объяснить?
Что мы до ночи стояли у кассы кинотеатра и смотрели друг другу в глаза — ненужные и пустые?
Игра окончена. Очередная игра, которая для него игра, для меня — жизнь. Очередной офсайд. Улица курилась дымом, вспыхивающим вместе с неоновыми буквами красным и синим цветом, хлопали дверцы подъезжавших автомобилей, о чем-то долго говорила блондинка, прижав телефон к боковому фасаду огромной пышной прически, потом девушка исчезла, исчезли люди, ожидавшие сеанса. А мы все смотрели друг другу в глаза, и уже ничего в них не менялось — ни единого проблеска. У открытого ресторана напротив шипел фонтан, автомобили сновали, оглушая ревом прохожих. Мигали огни рекламы. Пиво «Стелла Артуа» — самое благородное пиво всех времен. Сгущались сумерки над городом и несколько раз били часы, а мы все стояли и смотрели в глаза друг другу. Меня провожали голоса, раздававшиеся из открытых окон консерватории, и бесконечный звук виолончели, пронзивший вечер, и случайный сладкий миндальный запах промелькнувшей навстречу дамы.