Итак, самоубийство осуждается потому, что оно противоречит культу человеческой личности, на котором покоится вся наша мораль. Это соображение подтверждается тем обстоятельством, что мы совершенно иначе смотрим на самоубийство, чем народы древности. Некогда в нем видели только гражданский поступок по отношению к государству; религия же относилась к нему более или менее индифферентно. Напротив, для нас оно стало по самому своему существу религиозным актом. Его осудили церковные соборы, а светская власть, прибегая к мерам наказания, только следовала и подражала церковной. Так как в нас есть бессмертная душа, частица божества, то мы должны быть священны для самих себя. Так как мы носим в себе божеское начало, то мы и не можем быть в полной власти смертных существ.
Но если таково основание, по которому самоубийство причисляли к недозволенным деяниям, то, быть может, теперь это осуждение потеряло свою ценность? Ведь на самом деле научная критика не придает ни малейшего значения подобным мистическим представлениям и не допускает никаких сверхчеловеческих начал в человеке. И, рассуждая таким именно образом, Ферри в его Omicidio-Suicidio пришел к заключению, что всякое осуждение самоубийства является пережитком прошлого, которому суждено исчезнуть. Считая абсурдом с рационалистической точки зрения положение о том, что человек может иметь какую-нибудь цель вне самого себя, он умозаключает отсюда, что мы всегда обладаем свободой отказаться от выгод совместной жизни, отказываясь от существования. Право на жизнь, по его мнению, логически приводит нас к праву на смерть.
Но подобная аргументация слишком быстро умозаключает от формы к существу вопроса, от словесного выражения нашего чувства к самому чувству. Без сомнения, взятые сами по себе и в их абстрактном виде, религиозные символы, посредством которых мы выражаем уважение, внушаемое нам человеческой личностью, не соответствуют ничему реальному. И это очень легко доказать. Но из этого вовсе не следует, что самое-то уважение ровно ни на чем не основано. То обстоятельство, что это уважение играет главную роль в нашем праве и в нашей морали, должно, напротив, предостеречь нас от подобного толкования. Поэтому, вместо того чтобы буквально понимать это выражение, мы исследуем его в его сущности, посмотрим, как оно возникало, и увидим, что если вульгарная формулировка его топорна, то это не мешает ему иметь объективную ценность.
В самом деле, своего рода трансцендентность, приписываемая нами человеческой личности, не представляет собой ничего специфически ей присущего. Ее встречаем мы и в других случаях. Она – лишь отпечаток, который оставляют на предметах коллективные чувства, достигшие известной силы. И именно потому, что эти чувства исходят из коллективности, и те цели, к которым благодаря им направляется наша деятельность, могут носить лишь коллективный характер. А общество имеет свои потребности, не разлагаемые на наши индивидуальные потребности. Действия, внушаемые нам коллективными чувствами, не следуют поэтому нашим личным наклонностям: они ставят целью не наш собственный интерес, а состоят по большей части из лишений и жертв. Когда я пощусь, я умерщвляю свою плоть, желая сделать приятное Богу; когда из уважения к какой-нибудь традиции, смысл и значение которой я по большей части не знаю, я налагаю на себя какое-нибудь стеснение, когда я плачу налоги, когда я отдаю мой труд и жизнь государству, я отрекаюсь от части самого себя; и по тому сопротивлению, которое оказывает наш эгоизм подобным актам самоотречения, мы легко замечаем, что они требуются от нас какой-то высшей властью, которой мы подчинены. И даже когда мы с радостью идем навстречу ее приказаниям, у нас бывает сознание, что наше поведение определяется чувством подчинения чему-то более великому, чем мы сами. И как бы по внешности ни добровольно подчинялись мы голосу, диктующему нам это самоотречение, мы прекрасно сознаем, что этот голос говорит нам в повелительном тоне, отличающемся от голоса инстинкта. Поэтому, хотя он и раздается внутри нашего сознания, мы не можем, не противореча самим себе, смотреть на него, как на наше собственное побуждение. Но мы его отчуждаем от себя так же, как делаем это с нашими ощущениями, мы проецируем его вовне, переносим его на какое-то существо, находящееся, по нашему представлению, вне нас и выше нас, так как оно отдает нам приказания, а мы повинуемся его повелениям. Естественно, что все, что, как нам кажется, имеет то же происхождение, носит такой же характер. И поэтому мы были принуждены вообразить какой-то мир, выше земного мира, и населить его существами иного рода.
Таково происхождение всех идей о трансцендентном, легших в основу религиозных и моральных учений, ибо иным способом нельзя объяснить моральных обязательств. Конечно, конкретная формулировка, в какую мы облекаем обыкновенно эти идеи, не имеет никакой научной ценности. Постулируем ли мы в виде основы какое-нибудь особое личное существо или какую-нибудь абстрактную силу, которую мы в смутной форме олицетворяем под именем морального идеала, – во всяком случае все это – метафоры, не отражающие вполне точно реальных фактов. Но процесс, который отражают эти идеи, все-таки остается реальным. Остается несомненным, что во всех этих случаях причиной, обусловливающей наши действия, является сила, стоящая выше нас, а именно общество, и что внушенные ею нам цели пользуются настоящей моральной гегемонией. А если это так, то все возражения, которые можно привести против обычных представлений, которыми люди выражают чувствуемое ими подчинение высшей силе, не могут уменьшить реальности этого факта. Подобная критика носит поверхностный характер и не касается сути вопроса. Поэтому если можно утверждать, что возведение на пьедестал человеческой личности составляет одну из целей, которые преследует и должно преследовать современное общество, то этим самым оправдываются и все вытекающие из этого принципа моральные нормы, какова бы ни была ценность тех приемов, какими их оправдывают обыкновенно. Если доводы, которыми довольствуется толпа, не выдерживают критики, достаточно изложить их другим языком для того, чтобы придать им все их значение.
Действительно, эта цель не только стоит в ряду тех, которые ставят себе современные общества; но закон истории состоит в том, что последние стремятся мало-помалу избавиться от всякой другой цели. Вначале общество было всем, личность – ничем. Вследствие этого наиболее интенсивными социальными чувствами были те, которые привязывали личность к коллективности: последняя являлась самодовлеющею целью для самой себя. Человек считался простым орудием в ее руках; от нее, казалось, получал он все свои права и по отношению к ней не имел никаких прав, потому что он был ничто вне ее. Но мало-помалу отношения изменялись. По мере того как общества становились все более многолюдными и сплоченными, они делались все сложнее, возникало разделение труда, умножались индивидуальные различия, и уже приближалось время, когда между членами одной и той же группы не остается ничего общего, кроме того, что все они – люди. При этих условиях общественное чувство неизбежно направляется со всей своей силой на тот единственный предмет, который еще остается в его распоряжении и которому оно сообщает поэтому несравненную ценность. Так как человеческая личность является единственным предметом, который может одушевить все сердца, так как возвеличивание личности является единственною целью, которую можно преследовать коллективно, то она не может не приобрести в глазах всех исключительной важности. Она поднимается, таким образом, выше всех человеческих целей и получает религиозный характер.