Михаил Генделев – тоже поэт “мы”, поэт-пророк, транслятор коллективного опыта и коллективных ценностей. Но беда в том, что ход и российской, и его персональной истории изначально не дал ему устойчивой референтной группы. Множества, в которые он входит и от имени которых может говорить, весьма неустойчивы, подвижны и произвольны. Ему своё “мы” необходимо сначала выбрать, чтобы от его имени говорить. Причём нельзя сказать, что выбор – всегда свободный.
Изначальная генделевская группа, самая важная для предотъездного (до 1977 года) периода его творчества, сходна с пастернаковской и пушкинской-лицейской. Это питерская богема, безродные космополиты, подпольные поэты, художники и музыканты. Позднее свойства этого “мы” успешно обрисовал не входивший тогда в генделевский круг Борис Гребенщиков:
Локоть к локтю, кирпич в стене.
Мы стояли слишком гордо, мы платим втройне.
Он же про эту группу постановил:
Я очень люблю мой родной народ,
Но моя с ним синхронность равна нулю.
Тут, кстати, довольно внятное объяснение происхождению белогвардейских мотивов в предотъездном творчестве Генделева (как и буддийско-растаманских у самого Гребенщикова). Когда нет синхронности с окружающей тебя страной, народом, властью, господствующей идеологией (и главной для неё альтернативой в лице РПЦ/РПЦЗ/почвенников), невольно начинаешь искать “свою” цивилизацию в Шамбале, на Ямайке, в музыке Рамо и Франческо да Милано, а антисоветские мотивы черпаешь в истории Древнего Рима и в “Белой гвардии”…
Увы, сама по себе эта прослойка питерских самиздатовцев, с её размытыми контурами культурно-исторического самоопределения, была чрезвычайно эфемерной и непрочной. Некоторые её участники рано умирали (как, например, Владимир Вавилов, автор музыки Франческо да Милано в известной песне), другие уезжали на заработки в Москву и Таллин, третьи отправлялись в почти небытие по израильской визе. Вслед за Бродским, Волохонским и Хвостенко в
[161]1977 году проследовал этим путём и Генделев. Но оказался не в Нью-Йорке, не в Париже, а в Иерусалиме. Не могу сказать, почему так получилось, но вышло хорошо: добравшись до Израиля и до Армии его Обороны, Генделев обрёл там богатый набор весьма прочных и качественных “мы”, от имени которых в последующие три десятилетия успешно разговаривал с миром и Богом, с читателями и друзьями. Среди этих “мы” оказались и Избранный народ в трёх разных ипостасях (контрагент Бога, субъект истории, носитель “арамейского языка иврит” в оригинале), и русскоязычная эмиграция, и иерусалимский “прекрасен наш союз”, и личный состав ЦАХАЛа.
Сборник “Стихотворения Михаила Генделева” – яркий результат этого обретения. И уместно было бы ожидать, что в этом сборнике будут как-то выяснены отношения поэта с тем своим прошлым “мы”, от имени которого он больше уже никогда не заговорит с покинутой питерской компанией.
Выяснение отношений начинается там непосредственно с подзаголовка, гласящего: “Памяти сословия”. То есть первый раз свой прежний круг Генделев, мастер эпитафии, отпевает уже на уровне обложки сборника. А гвозди в гроб забивает как раз в стихотворении “Элегия”. При этом все комплексы вины, связанные с отъездом, с оставлением друзей в советско-питерской беде, изживаются в этих стихах с помощью большой поэтической неправды (такую находим и у Бродского в “Ни страны, ни погоста” – Генделев тут по итогам оказался даже правдивей, но миф есть миф).
Лирический герой “Элегии” обещает вернуться к покинутым друзьям. И очень чётко, троекратным повтором, обозначает, где именно они остались. Река и причал – это две отчётливых приметы не-Израиля, это две сущности, невозможные на его карте и указывающие внятно на физическую Россию. “Свет стоял всю ночь” – это фирменный знак Питера (туда же можно при желании отнести и “белую память”). Генделев рвётся, он обещает друзьям прийти к ним, оторвавшись от израильской тишины и забытья, на Васильевский остров, найти там их тёмно-синий фасад (на самом деле он назначает им встречу в другом месте: скорее всего, на причале у Эрмитажа, откуда можно отплыть прогулочным катером в Петергоф; про остров я тут вспомнил только ради отсылки к иному пророчеству о возвращении в Петербург)…
Но напрасно столько лет стремился Поэт к тому причалу: давно уже никого там не осталось, и место живых, теплокровных друзей из его памяти заняли чудовища, то ли из Босха, то ли из Гойи, то ли вообще из Мунка.
Незачем Генделеву туда возвращаться, там больше нет никакого “мы”. Все его возможные “мы” (включая русские) теперь здесь, в Израиле, – мосты сожжены, сословие похоронено и отпето, а на месте страны исхода осталась одна завизжавшая прорва.
Это, разумеется, в чистом виде поэтический миф и wishful thinking, но по реалиям 1984 года фактической проверке этот миф никак не подлежал. Из Израиля в Петербург приехать было нельзя, и никаких признаков изменения этой ситуации не предвиделось (у руля СССР стоял Андропов, Черненко готовился его сменить, никаким Горбачёвым и перестройкой не пахло). Поэтому на месте своей поэтической колыбели Генделев волен был представить себе ровно такую прорву, к которой можно дальше прожить жизнь, повернувшись спиной, и ни с кем там не образуя “мы”. Что он и сделал в “Элегии”.
Можно ли не понимать искусство?
[18.01.2017. ЖЖ]
Хороший текст написал в фейсбуке тёзка Долин:
“Поражает, когда люди пишут об абстрактной живописи, авангардной поэзии или современной симфонической музыке: «Я этого не понимаю».
А «Илиаду» или «Божественную комедию» вы понимаете? А Моцарта или Баха? Можете положить руку на сердце и сказать: «Я понимаю “Войну и мир” и “Мадам Бовари”»? Понимаете Вермеера и Гойю? Андрея Рублёва понимаете? ЧТО, ПРАВДА?
Найдите уже в себе силы произнести: «Мне не нравится». Или: «Мне не интересно». А потом тут же осознать, что эту информацию (мало ли кому что не нравится) совершенно не обязательно сообщать всем подряд”.
Спору нет, суждения неподготовленного читателя, зрителя и слушателя о произведениях, которые трудно понять, не владея культурным контекстом, звучат зачастую глупо и самоуверенно. Примерно как заключения томских экспертов по делу о запрете “Бхагавад-Гиты” в России. Если кто забыл, формально прокуратура там прикапывалась не к древнему фрагменту из “Махабхараты”, а к русскому переводу комментариев Свами Прабхупады, но ни у прокуроров, ни у их “экспертной” обслуги не хватило банальной эрудиции, чтобы разобраться, где в этом тексте Прабхупада, а где – прямая речь Кришны в дословном переводе с санскрита.
Для обращения к любому произведению, которое опирается на массив предшествующей культуры, истории, традиции или религии, необходимо обладать подготовкой, позволяющей понять, что́ за источники тут использованы, как они переосмыслены, и что́ тебе хотел сказать автор своей интерпретацией более раннего источника. Без такого знания – и тут тёзка Долин совершенно прав – не поймёшь и десятой части сказанного у Данте и не услышишь, о чём писал Бах.