В последующие годы мы редко видели друг друга. Иногда я звонил ему, когда резко требовались деньги, – он всегда приходил на помощь. Я одалживал всегда одну и ту же сумму – 700 долларов – и, кажется, не всегда возвращал.
Я очень любил Антона Борисовича, люблю его и сейчас. Мне стало не хватать его задолго до того, как он умер. Но никого и ничего нельзя сохранить, сберечь, удержать.
За пару недель до его смерти мы встретились на вернисаже моей выставки “Воскрешение Пабло Пикассо в 3111 году”. Обрадовались, обнялись, сфотографировались.
То, что мы увидели друг друга в последний раз в этой жизни на выставке, посвящённой воскрешению из мёртвых, воспринимается сейчас как знак надежды, как обещание будущих встреч – в иных мирах, в других существованиях.
В моём архиве сохранилось множество превосходных рисунков, стихов и художественных текстов Антона, способных доказать, что он был не только выдающимся журналистом и медиаменеджером (как его называют в некоторых некрологах), но и замечательным поэтом, писателем и художником.
Его участие в деятельности группы “Инспекция «Медицинская герменевтика»” также не может быть забыто. Антон был свидетелем рождения этой группы, участвовал в придумывании её названия, его имя значилось на бирке, положенной в экспозиционной витрине под четвёртым маточным кольцом с печатью “Латекс” (речь идёт о первом объекте группы МГ, выставленном на Второй Выставке Клуба Авангардистов).
Антон вошёл в структуру “Инспекции МГ” в качестве “младшего инспектора”. Для четвёртой книги МГ “младший инспектор” Антон написал великолепный обширный текст – одно из первых известных мне исследований психологических (и психиатрических) аспектов взаимоотношений между человеком и компьютером.
Антон участвовал в перформансе МГ “Нарезание” и в написании текста МГ “На оставление Праги” весной 1990 года – этот текст Антон, Серёжа Ануфриев и я писали в состоянии сильного алкогольного опьянения: мы нарезались чешского или моравского вина (уж не помню, что это было – “Франковка”, “Вавжинец” или “Мюллер Тургау”), добавили ещё пару шотов крепкого, сидели в безжизненных дортуарах Академии, в больших залах, освещённых неоновыми плафонами, где рядком стояли застеленные кровати с никелированными изголовьями… За большими окнами Академии сгустилась ночь и собрала свои силы гроза: белые молнии летали по чёрному небу, древесные массы стромовского парка метались под ветром; вся чешская история собрала пред нашим мысленным взором свои галлюциногенные знамёна: красные львы с раздвоенными хвостами трепетали в грозовой тиши, за ними вставали гирлянды дефенестраций – пожилых людей с раздвоенными бородками выбрасывали из окон, как мальчиков. Прага! Два еврусских мальчика из Москвы полюбили тебя ненужной тебе любовью, и ещё один из Одессы к ним примкнул.
И вот мы все вместе оставляем тебя, Прага, ибо кончилась наша жизнь, кончилась наша смерть, только дурацкий смехуёчек наш не завершился – ещё трепещет флажком в чешской ночи. Живи, смехуёчек! Живи, пиздохаханька! Вам, хрупкие хохотуньи, перепоручаем флюид нашего существования – сберегите древние смехи! Спрячьте в чешских носках! В кармашках вязаных жилеток!
Антон, как и все мы, бывал иногда весел, иногда угрюм, но я не помню, чтобы когда-либо видел его счастливым или несчастным. И вовсе не из-за нехватки эмоций. Хотя ему и хотелось производить впечатление рассудочного флегматика, ежу понятно, что он таковым не являлся. Самым характерным для него состоянием было состояние озадаченности: мысль его постоянно как бы пыталась переварить нечто, и переваривание это, с одной стороны, сталкивалось с некими невербализуемыми препятствиями, с другой же стороны, сопровождалось озарениями, в ходе которых реальность временно становилась ясной, абсолютно ясной и доступной пониманию, puzzle вдруг складывался, и тогда рождались идеи, овладевавшие его сознанием целиком, но не более чем на некоторое время. По прошествии времени эти идеи утрачивали своё магнетическое действие, но он не подвергал их критике задним числом, а, скорее, как бы забывал о них. Впрочем, он вполне мог обсудить эти идеи в ретроспективной беседе, хотя любому собеседнику становилось ясно, что идеи эти (ещё недавно так сильно его увлекавшие) уже не являются предметом его актуального интереса.
Сейчас мне хотелось бы убедить себя, что идея быть мёртвым – лишь одно из временных его увлечений, что придёт черед и этому делу уйти в прошлое, и Антон снова появится среди живых со скептической полуулыбкой и высоко поднятыми бровями, обозначающими изумлённую работу мысли.
И тогда я спрошу его в духе тех эмбриональных бесед, что вели мы с ним до нашего рождения:
– Ну что, Антон Борисович, удалось ли тебе составить представление о загробном мире?
И он ответит мне после паузы (в течение этой паузы его брови поднимутся ещё выше, а губы искривятся ещё сильнее, ещё скептичнее):
– Не особо. Но кое-какие наблюдения имеются.
Рождение
[25.01.2008. ЖЖ]
Я родился в московском роддоме имени Грауэрмана 4 июля 1966 года около 8 часов пополудни. В то время он находился на Калининском проспекте. Теперь уже нет в Москве ни Калининского проспекта (он переименован в Новый Арбат), ни роддома Грауэрмана (видимо, кому-то в дни дикой прихватизации глянулся уютный особняк, где это учреждение располагалось). Остался лишь гигантский экран на стене здания, где показывают рекламу. Что там показывали в советское время, не помню, но явно не рекламу. Кажется, киножурнал “Новости дня” про ход уборки озимых.
Говорят, моему появлению на свет способствовало светило московского акушерства, профессор Исаак Рафаилович Зак, ставший спустя 19 лет моим тестем, а ныне обитающий в районе Ocean Parkway, что на Брайтон-бич. Исаак Рафаилович был врач от бога, однако же национальность сильно вредила его карьере. Один его аспирант возглавил ВНИИАГ, другой – МОНИИАГ, а профессору до конца медицинской практики приходилось довольствоваться должностью заведующего отделением в синем палаццо на улице Чернышевского, под началом второго из упомянутых аспирантов (тот был тоже еврей, но лучше законспирированный). Теперь улицы Чернышевского тоже нет, вместо неё Покровка, но МОНИИАГ, насколько могу судить, остался на прежнем месте, хоть особняк покрупней Грауэрмана. Интересно, что отец Зака, тоже весьма известный в Москве акушер Рафаил Лазаревич Зак, состоявшийся как медицинское светило до Шестидневной войны 1967 года, не подвергался подобным преследованиям и закончил карьеру в каких-то очень высоких медицинских чинах, при орденах.
Мои родители зачали меня осенью 1965 года по уговору со своими друзьями, супругами Пивоваровыми, тогда же решившими заводить ребёнка. Накладка, однако, состояла в том, что я очень не хотел рождаться, и в результате долгих уговоров согласился явиться на свет лишь спустя 10 месяцев после зачатия (41 год спустя мой сын Лев Матвей Антонович унаследовал эту неторопливость, пересидев в утробе больше двух недель). Поэтому Павел Витальевич Пивоваров (aka Павел Пепперштейн), зачатый со мной одновременно и ставший моим молочным братом, родился 29 мая 1966 года, на 35 дней меня раньше, зато в один день с Леонидом Леонидовичем Делицыным, о существовании которого он, впрочем, едва ли подозревает.
[2]