Там (у пролетариев) все было классически ясно и просто: «Надо только объединиться и двинуться на потоп и разорение Pocсии, ибо она еще во власти буржуев, в отношении которых «штык в живот» – единственный своевременный аргумент. Только покончив со своекорыстною буржуазиею, объединенные пролетарские элементы воссоздадут мир на новых началах всеобщего коммунистического равенства и братства. Пока же задача «товарищей» – только расчистить место от обломков старых пережитков. Стань сверхчеловеком: имущих грабь, упорствующих убивай беспощадно. Долой предрассудки морали и религии, которыми буржуазия опутывала народ, чтобы держать его в рабстве!»
Изо дня в день все та же отрава, все та же прививка бешенства брошенной на произвол судьбы массы, утратившей с низложением царя всякую идею о государственной дисциплине. Большевистская пропаганда, параллельно с анархической, работала вовсю. Особняк балерины Кшесинской, дача Дурново и еще кое-где целые усадьбы по окраинам были к услугам и в бесконтрольном распоряжении носителей самых черных замыслов. От времени до времени оттуда направлялись по людным улицам Петрограда «мирные» демонстрации вооруженного сброда. Надо было видеть эти лица, с тупым, звериным выражением, чтобы понять, что их в виде «пробы» выпускают для устрашения обывателя, с уверенностью безнаказанности для вывешивания таких плакатов, как «смерть буржуям», «долой капиталистов, попов, офицеров» и. т. п.
Гуманные власти не решались им препятствовать, находя, что это лишь «выражение мнений», которые в свободной стране должны быть свободны. Любопытно было бы видеть, что бы сказали те же «гуманные» власти, если бы по Невскому проспекту двинулась процессия с пением «Боже, царя храни»? Или это была бы контрреволюция?..
Таким образом, большевистская пропаганда велась совершенно открыто, и никто не находил это явлением антигосударственного характера, при котором переход от слова к делу вполне естествен. То же творилось и в Царском Селе, и в ближайших к Петрограду местностях.
В театральных же и концертных залах – идиллия гастролирующих носителей предвечных освободительных идей, празднующих свержение «тирана».
Все те же, набившие оскомину: Милюков, Родичев, Аджемов, французский гость Альберт Тома и, иногда, истерические вопли самого Керенского или шамканье «бабушки» Брешковской.
Бешеные аплодисменты, исходящие по преимуществу от еврейской интеллигенции, заполнявшей все первые ряды, смакующей свое молодое равноправие. Но по содержанию речей и выступлений – бедность мысли и бедность настроения.
Милюков, верный себе, с видом и приемами старшего приказчика, торгующего хорошим товаром… «Проливы и Босфор» – по его мнению, самое нужное сейчас для России.
Говоря это, он с надеждою взирал на ложу дипломатов, где в окаменелых позах, ожидая по своему адресу неминуемых оваций, величественно восседали «заступники» и «союзники» России: английский посол Бьюкенен и французский посол Палеолог.
Маленький Аджемов, играя брелоками на цепочке своих часов и притоптывая модно обутой ножкой, говорил однотонно, но весело, о завоевании Poccией, путем революции, почетного места среди культурных наций. Родичев, так как не приходилось больше злопыхать против царского правительства, изрекал только банальные истины с обычным напряженным подъемом. Альберт Тома, тот говорил умно, но половина залы его не понимала, хотя с райка иногда ему кричали: «Громче!»
Кстати, про Тома сложился анекдот: уверяли, что когда он покидал Pocсию, совершенно обескураженный бесплодностью своей миссии, он обмолвился крылатыми словами: «Я считаю Николая II гением, раз он умудрился править таким народом в течение 22 лет».
Появление Керенского и «бабушки революции», особенно на первых порах, встречалось грандиозными овациями. Но в самом характере этих оваций чувствовалось не столько преклонение перед их престижем, сколько потребность создания и поддержания, во что бы то ни стало, какого-либо престижа.
От участия в этих публичных выступлениях воздерживались, или, вернее, деликатно были устраняемы, такие, несомненно, талантливые ораторы, как В. А. Маклаков, О. О. Грузенберг и другие, слово которых не подошло бы под общую мерку партийно-революционного шаблона, но было бы умно и, может быть, продуктивно.
Все, кто продолжал еще здраво мыслить, оказались вдруг недостаточно левыми, и пугало контрреволюции заставляло Керенского страшиться всякой умеренности в мыслях и выражениях.
* * *
Мне в качестве председателя комиссии по расследованию неприятельских зверств, практиковавшихся по отношению к нашим военнопленным, удалось дважды принять участие в подобных концертах-митингах, устроенных с благотворительною целью для нужд военнопленных.
На одном, в котором впервые появлялся перед петроградской публикой незлобивый «анархист», престарелый князь Кропоткин, только что прибывший из Англии, я даже председательствовал. Я и рекомендовал его при громах рукоплесканий, переполнившей зал Мариинского театра публики. Добродушно-старческая, милая речь его, заключавшаяся в восхвалении дружного энтузиазма наших союзников, в особенности англичан, порадовала многих, так как иные не представляли себе ранее «анархиста» иначе, как в образе зверином.
Моя речь заключала в себе резкое осуждение расплывчато эгоистических групповых вожделений в такую минуту, когда России нужна вся мощь единения, чтобы спастись от позора и унижения. Все ораторы имели одинаковый успех, и заполнявшие всю сцену и кулисы солдаты подбодряли каждого говорившего теми же словами: «Правильно «Верно!»
Но что именно должно было обозначать и «правильно», и «верно», оставалось уже недолго гадать…
Генерал Корнилов, с которым я виделся именно вскоре после этого моего публичного выступления, сказал мне:
– Как было бы хорошо, если бы вы согласились объехать со мною казармы и там сказали бы свое слово.
Я охотно дал согласие.
Это не состоялось, потому что вскоре Корнилов был сменен.
Когда его место занял генерал Половцев, нужны были уже не слова, а действия. На него возлагались большие надежды, и в нескольких пробных случаях генерал доказал полную свою пригодность. Но как раньше генералу Корнилову, так вскоре и генералу Половцеву стали совать все палки в колеса. Ни «дворца» Кшесинской, ни «дачи» Дурново, главных гнезд все нараставшего большевизма, ему не дали возможности своевременно ликвидировать, а именно отсюда-то, до перенесения ленинской штаб-квартиры в Смольный, и шли все директивы по части углубления революции, маскируемые опасением контрреволюции, о которой тогда никто и не мечтал…
Когда в должность министра юстиции, после того как Керенский преобразился в верховного главнокомандующего, вступил П. Н. Переверзев, он в первый же день побывал у меня, как раз в то время, когда заседала наша адвокатская комиссия. Я пригласил его повидать товарищей и воспользовался случаем, чтобы приветствовать его напутственным словом.
Я напомнил ему, что, провожая его на фронт в качестве заведующего адвокатским санитарным отрядом, я назвал его «сердцем нашего сословия».