И Малта повернулась, чтобы уйти.
— Возьми мой.
Он выпрямился и уже расстегивал плащ.
— Нет, нет, спасибо, обойдусь. Не стоит оставлять тебя без плаща, я лучше пойду…
Малте, правду сказать, сделалось жутко от одной мысли о соприкосновении с одеждой, только что кутавшей его тело, которое она представляла себе не иначе как бородавчатым. У нее пробежал по коже уже настоящий мороз, она поспешила прочь, но он догнал ее:
— Погоди. Возьми хотя бы платок. Выглядит он не особенно, но теплый необычайно… Вот, возьми, накинь.
Он уже снял свой платок — вместе с камешком — и, когда она остановилась, — набросил ей на руку. Платок в самом деле оказался удивительно теплым, но все-таки Малта непременно швырнула бы его обратно… если бы не синий кристалл, подмигивавший ей снизу вверх.
— Ой, — только и сказала она. Возможность поносить кристалл огня… хотя бы несколько минут… можно ли в здравом уме отказаться от подобного?! — Подержи, пожалуйста, — и Малта протянула мужчине свой стаканчик. Он взял его, и она мигом обернула платком шею и плечи. Мужчина носил его скорее как шарф, но платок отличала совершенно воздушная вязка — расправленный во всю ширину, он походил скорее на шаль. И… до чего же он был теплый! Малта устроила его так, что синяя драгоценность оказалась как раз в ложбинке ее бюста. Она не могла оторвать от нее взгляда: — Как прекрасно! Это как… как… даже не придумаю, с чем сравнить!
— Некоторые вещи похожи лишь сами на себя, — проговорил он негромко. — Иную красоту ни с чем невозможно сравнить.
— Да… — согласилась она, вглядываясь в глубины каменного огня.
Он помолчал, потом напомнил ей:
— Твое вино?…
— Ой! — Малта чуть нахмурилась. — Я больше не хочу. Выпей, если желаешь.
— Можно? — спросил он удивленно и вместе с тем весело. Так, как если бы некое тонкое равновесие, уже установившееся между ними, неожиданно качнулось в его сторону.
Малта немедленно разволновалась:
— Ну… я имею в виду… если тебе хочется…
— Хочется, конечно, — кивнул он. Вуаль, покрывавшая его лицо, оказывается, имела разрез. Он точным движением отправил руку со стаканчиком внутрь и умело, одним глотком, опорожнил. А потом поднял опустевший стакан и присмотрелся к нему в звездном свете. — Возьму себе, — сказал он. — Как подарок на память!
Тут до Малты впервые дошло, что он был явно старше ее, и, быть может, ей совсем даже не следовало бы вести с ним беседу: не начал бы еще искать в случайных, ничего не значивших словах какое-то более глубокое значение! И вообще, приличные девушки не стоят в темноте, болтая неизвестно о чем со всякими незнакомыми кучерами…
— Я пойду внутрь. Моя мать, верно, уже гадает, куда я запропастилась, — начала она извиняющимся тоном.
— Конечно, — пробормотал он так, словно его опять что-то развеселило. И Малте вдруг стало самую чуточку страшно. Нет, не так. Не страшно. Она просто насторожилась. И он, кажется, это почувствовал, ибо, когда она двинулась прочь, последовал за нею. Ну то есть просто пошел рядом, ни дать ни взять провожая ее. Она даже слегка испугалась, — не вошел бы этак с ней в самый зал, — но он остановился возле дверей. И вдруг потребовал:
— Мне кое-что нужно получить от тебя прежде, чем ты уйдешь.
— Конечно, — и она подняла руки к платку.
— Твое имя.
Она замерла. Он что, позабыл, что на ней — его платок с кристаллом огня?… Ну так если он позабыл, она ему напоминать не собирается. Конечно, у нее и в мыслях нет оставить себе платок насовсем, нет! Просто чтобы показать его Дейле…
— Малта, — назвалась она. Теперь он легко разыщет ее, когда вспомнит про платок и надумает вернуть его. Легко… но не совсем уж сразу.
— Малта?… — Он явно рассчитывал услышать полное имя, но она притворилась, будто не поняла. — Ясно, — сказал он после некоторой паузы. — Малта. Что ж, доброго тебе вечера, Малта.
— И тебе доброго вечера. — Она повернулась и поспешила в огромные двери, что вели внутрь зала.
Оказавшись внутри, она немедленно сняла и платок, и кристалл. Из чего бы ни был связан этот платок, он оказался тонким, как паутина. Малта скомкала его в ладонях, и он как раз уместился во внутренний кармашек ее плаща. Там она его и оставила. А потом, пряча в уголках губ улыбку удовлетворения, вернулась в зал. Там все так же по очереди выступали с речами почтенные представители торговых семейств. И обсуждали все ту же скучищу: договоренности, компромиссы, рабство, войну, запреты на ввоз-вывоз… Как же ей все это надоело! Поскорее бы уж все закончилось и мать отвезла ее домой, где в тишине и спокойствии своей комнаты она могла бы вполне насладиться созерцанием кристалла огня…
Похоже, никто больше в Клубке не беспокоился, не чувствовал: что-то не так, чего-то недостает… Быть может, разве Сессурии было чуточку не по себе, но остальные выглядели всем довольными. Пища была изобильна и доставалась легко. Здешнее Доброловище было теплым, и новые оттенки солености зажигали дивные блестки на чешуйчатых шкурах, обновленных недавней линькой, — линяли они теперь часто, ибо хорошая пища позволяла легко расти. «Быть может, — недовольно думала Шривер, — все остальные всегда только этого и желали!» Уж не казалось ли им, что эта-то беспечальная жизнь, состоявшая из кормежки и линьки, и была обещанным возрождением?
Она так не думала.
Она знала: Моолкин вел их сюда, взыскуя большего, гораздо большего. Прочие в Клубке были слишком близоруки и не могли уразуметь причин беспокойства, владевшего вожаком. Он вел их на север, следуя за тенью подателя. Несколько раз Моолкин делал остановки в устьях, откуда вытекала теплая вода, лишенная соли. Он вновь и вновь ее пробовал, ожидая чего-то… Остальные не могли понять зачем и хотели одного — скорее следовать за подателем. Однажды Сессурия всех потряс тем, что распустил гриву и приказал остановиться недоумкам, осмелившимся нарушить волю вожака и готовым бездумно уплыть за подателем… Но очень скоро и сам Моолкин недоуменно сомкнул челюсти и покинул теплое устье, устремляясь туда, куда удалялась тень подателя.
Шривер не слишком расстроилась, когда податель остановился и Моолкин предпочел держаться поблизости. Кто она, в самом деле, такая, чтобы задавать вопросы наделенному памятью древних?… Но затем податель опять тронулся в путь, повернув с севера обратно на юг, и Моолкин тем не менее велел двигаться следом, и вот тут-то Шривер начала беспокоиться. Что-то было определенно не так, и Сессурия, похоже, разделял ее беспокойство.
Иногда они замечали другие клубки, сопровождавшие иных подателей. Все выглядели сытыми и довольными, и Шривер поневоле спрашивала себя, а не в ней ли самой скрыта причина. Наверное, она слишком много мечтала. Слишком буквально понимала святые предания… Но потом ей бросалось в глаза, как рассеян был Моолкин — и даже посреди кормления. Пока другие клацали челюстями, рвали и заглатывали добычу, он мог неожиданно прекратить есть и просто повиснуть в воде, широко раскрывая рот и усиленно работая жабрами: вбирал некий ускользающий запах. А когда податель останавливался на время и весь Клубок отдыхал — Моолкин нередко поднимался вверх, почти к самому Пустоплесу, и, прикрыв глаза веками, начинал извиваться в танце. В таких случаях Сессурия присматривался к вожаку так же пристально, как и она, Шривер. Вновь и вновь Моолкин свивал свое тело сложным узлом и скользил, скользил, заставляя всю поверхность своей кожи вбирать токи здешнего Доброловища и все, что они с собою несли. И он трубил — даже не трубил, а скорее негромко бормотал себе под нос что-то из священного пополам со случайными пустяками. Иногда же он высовывал голову из Доброловища в Пустоплес — и вновь погружался, невнятно твердя что-то об огнях, об огнях…