А теперь… Теперь, глядя на них, он вспоминал не свою прежнюю жалость и сострадания, а крики и кровь – кровь своих товарищей по команде, которых восставшие поубивали всех до единого. Оттого он и не мог подобрать имени чувству, охватывавшему его при виде освобожденных. Оно было слишком сложной смесью гнева и страха, отвращения и сочувствия. Оно было постыдным, это чувство, и оттого вконец выворачивало душу. Жрецу, служителю Са, не пристало подобное… И Уинтроу воспользовался умением, полученным в монастыре. Попросту отгородился от какого-либо чувства в отношении этих людей.
Справедливости ради следовало признать, что кое-кто из команды – по меркам людского суда – получил вполне по заслугам. Но за что убили Майлда, дружески привечавшего Уинтроу? Скрипача Финдоу, шутника Комфри и множество других добрых матросов?… Уж они-то были достойны участи гораздо более милосердной… Все они пришли на «Проказницу» задолго до того, как капитан Хэвен превратил ее в работорговое судно. Их преступление заключалось только в том, что и после этого они остались на ней…
А вот Са'Адар, раб-жрец, и не думал раскаиваться в том, что устроил резню. Он полагал, что работа в команде невольничьего корабля сразу ставила человека вне закона и делала его заклятым врагом всех честных людей. И это опять-таки вносило в душу Уинтроу мучительный разлад. Оставалось утешаться лишь священной заповедью Са: «Не суди ближнего своего». Воистину, лишь Творец способен судить. Лишь Его мудрость вполне совершенна…
Бывшие рабы на борту явно не разделяли мнения Уинтроу. Глядя на него теперь, кое-кто вспоминал тихий голос в трюмных потемках и руки, протягивавшие влажную тряпку. Иные же видели в нем никчемного капитанского сынка, вздумавшего поиграть в сострадание, но ничего не сделавшего для их освобождения – пока они сами не вернули себе свободу… Те и другие сторонились Уинтроу, и он не мог их за это винить. Он тоже держался особняком, проводя большую часть времени на баке* [На баке, бак – возвышенная носовая палуба судна.], рядом с Проказницей. Пираты там появлялись только по необходимости, если того требовало управление парусами. Как и бывшие невольники они суеверно избегали приближаться к живому изваянию. Их пугала движущаяся, говорящая статуя. Возможно, это глупое шараханье раздражало Проказницу, но она ничем этого не показывала. А Уинтроу только радовался, что было на корабле местечко, где он мог найти хотя бы относительное уединение.
Он садился на палубу, прислонялся спиной к поручням и пытался найти тему для размышлений, которая была бы не слишком болезненной.
Дома, наверное, почти уже наступила весна… В монастырских садах на деревьях налились почки… Вот бы знать, как продвигаются занятия у Бирандола? Скучает ли наставник по своему запропавшему ученику?… Уинтроу пытался думать о том, что мог бы изучать сейчас он сам, будь он по-прежнему в монастыре, – и печалился. Потом он опускал глаза и смотрел на свои руки. Когда-то они переписывали старинные манускрипты и составляли витражи из кусочков цветного стекла… Это были руки мальчика – ловкие, но еще по-детски тонкие и нежные. А теперь его ладони оделись плотной коркой мозолей, и на одной руке не хватало пальца. Это были загрубелые руки матроса. И пальца недоставало того самого, на котором полагалось бы носить жреческое кольцо…
Здесь тоже постепенно приближалась весна, но совсем иначе, чем дома. Парусина хлопала на стылом ветру. Над головой с бередящими душу криками проносились стаи перелетных птиц. Острова, обрамлявшие пролив, покрывались пышной новой зеленью. Там кишели кишмя и отчаянно галдели приморские птицы, спорившие из-за места для гнезд…
Что-то прервало его размышления.
– Твой отец тебя зовет, – тихо подала голос Проказница.
Да. Он и сам это уже ощутил – через нее. Приснопамятная штормовая ночь усилила и укрепила чувственную и духовную связь мальчика и корабля. Он более не сопротивлялся этой связи, как раньше, Проказница же утратила былое свое трепетное к ней отношение. «Чего доброго, – подумал Уинтроу, – на этом мы с ней сойдемся. Посередине…» Со времени шторма Проказница была добра к нему. Но не более. «Мы с ней прямо как вечно занятая мамаша и требующее заботы дитя…»
– В некотором смысле, – заметила она вслух, – с начала плавания мы с тобой поменялись ролями, ты не находишь?
Он кивнул, не чувствуя ни сил, ни желания отрицать очевидное. Потом расправил плечи, провел рукой по волосам и крепко сжал челюсти. Он не собирался показывать отцу свою неуверенность и душевный разлад.
С высоко поднятой головой проследовал он по палубам корабля, обходя и группки рабов, и работающих матросов. Никто не окликнул его, не попытался встретиться взглядами. «А в самом-то деле, что им наблюдать, куда я пошел? Они одержали свою победу. Какая им теперь разница, чем занят единственный выживший член команды?…»
Уинтроу шел вперед, и никто не трогал его. А вот «Проказница» несла на себе отметины, оставленные бунтом. На палубах еще можно было различить кровяные натеки. Их пытались оттереть, в том числе пемзой, но не очень-то удавалось. И воняло на судне по-прежнему работорговлей – хотя Брик и распорядился беспрерывно чистить и отмывать трюмы. Шторм же немилосердно прошелся по парусам; пираты залатали их на скорую руку, но зрелище торопливой починки попросту ранило глаз. В кормовой части корабля были выбиты все двери – восставшие выломали их, гоняясь по каютам за начальствующими. Чудесная плотницкая работа была разворочена, разбита в щепки… Во что превратилось ладное и аккуратное судно, на которое он взошел когда-то в Удачном!… Уинтроу окатило внезапным стыдом оттого, что его фамильный корабль дошел, что называется, до ручки, – он как будто увидел собственную сестру, превратившуюся в портовую шлюху. Сердце Уинтроу сжалось, и он внезапно подумал: «А как могло бы все быть, если бы я попросился на корабль… сам, по собственной воле… юнгой… и стал служить под началом у деда?»
Но потом ему пришлось отставить все лишние мысли. Он подошел к запертой двери, которую караулили двое хмурых «расписных» (так называли неуживчивых и опасных рабов, которые часто переходили из рук в руки, и оттого их лица покрывались все новыми хозяйскими татуировками). Уинтроу миновал бывших невольников, точно пустое место, и постучал в дверь каюты, где до своей смерти обитал Гентри, старпом. Теперь эта каюта, ободранная и дочиста разграбленная, служила местом заточения его отцу. Уинтроу переступил порог, не дожидаясь, пока тот отзовется.
Его отец сидел на краешке голой койки. Он посмотрел на Уинтроу в полтора глаза: один белок был сплошь покрыт кровавыми жилками, разбитое лицо безобразно опухло. Поза Кайла Хэвена свидетельствовала о боли и отчаянии, но, когда он заговорил, в голосе прозвучал лишь едкий сарказм:
– Как мило, что ты удосужился обо мне вспомнить. Я уж думал, у тебя теперь только и дела, что перед новыми хозяевами на брюхе ползать…
Уинтроу подавил вздох.
– Я уже приходил тебя навестить, но тогда ты спал. Я и подумал, что лучшего лекарства, чем сон, все равно предложить тебе не смогу. Как твои ребра?
– Горят. И в голове каждый удар сердца отдается. И от жажды и голода умираю. – Кайл Хэвен осторожно шевельнул головой, указывая подбородком на дверь: – Эти двое меня даже воздухом подышать не пускают…