– Никто без разрешения не покидает своих купе, – бросил джентльмен через плечо. – Вам же русским языком сказано, молодой человек.
– Мне в туалет надо, – сказал Жора.
– Терпите, молодой человек.
Жора захлопнул дверь, сел. Тихо выругался. Прилепил на место отогнувшийся пластырь на ладони.
– А ты почему решил уехать? – спросила его Леночка. – И почему ты сидел в машине Вируса?
– Не твое дело, – буркнул Жора. – Лежи молча.
– Ты убегал от кого-то? – не сдавалась она.
Жора посмотрел на бутылку, подумал, отвинтил крышку и приложился еще раз.
– Мне в Мурманск надо, – сказал он. – Там брат двоюродный, он в пароходстве работает. Большие деньги загребает. Отец его ненавидит, волосы на себе рвет…
– Почему?
– Потому что папаша мой, он хоть и оброс какими-то полулегальными фирмами и сбывает тоннами налево государственный пластикат и смолу, а все, что у него есть, это двухэтажный дом и подержанный «опель-омега», который по полгода в ремонте стоит… Отец жмот. А Пашка – нет. У него есть все. Четырехэтажный особняк, бассейн с подогревом, «ровер-дискавери» навороченный. Он деньги не считает.
– Тебе, значит, деньги нужны?
– А кому они не нужны? – Жора усмехнулся. – Только тут не в деньгах дело. Паша переправляет нелегалов в Норвегию, пакует их в контейнеры по пять человек, бутерброд каждому в руки, по бутылке минеральной, и – в трюм. Восемь часов в пути, мыс Нордаун, город Асберг, двадцать тысяч жителей.
– Он что, этот Паша – работорговец? – удивилась Леночка.
– Тупая ты, Лозовская, как ботинок. Там новая жизнь, понимаешь? Работа двадцать долларов в час как минимум, у каждого собственный дом с сорокалетней рассрочкой и две машины, дешевая жратва, «чинзано» три доллара за бутылку, виски чуть ли не даром… Там Гольфстрим – ты знаешь, что такое Гольфстрим? Это когда не жарко и не холодно, когда кедры растут и миндаль тут же. У нас в Романове ты видела хоть одно миндальное дерево, Лозовская? Фиг ты чего видела, хотя мы на двадцать пять градусов южнее… А в Норвегии он уже с середины мая цветет. И пыли там нет, и духоты, и всей этой нашей южной срани.
В окошке опять нарисовалась раскормленная рожа омоновца, он скосил глаза на Леночку, укутанную в четыре одеяла, сказал что-то неразборчиво. Отошел.
– Сейчас тронемся, наверное, – сказала Леночка. – Почему к нам никто не заходит?
– Боятся заразиться, – сказал Жора.
Поезд с лязгом дернулся, застыл. Опять дернулся. На улице кто-то кричал. И вдруг неподвижная фигура в синем камуфляже за окном тихо-тихо поплыла влево и постепенно скрылась за деревянной рамой, навстречу ей выплыла еще одна фигура, и еще – они исчезали быстрее и быстрее, справа налево, справа налево. Затрепыхалась занавеска на окне. Колеса осторожно нащупывали ритм: ту-у-да… ту-у-да, а через минуту опять выстукивали быстро и споро.
2.
Поезд тронулся, но Шуба этого не увидел и не почувствовал. Он, выпучив глаза, смотрел на голую веснушчатую спину, которая заслонила перед ним полгоризонта.
Огромная жирная спина с вертикальной ложбинкой посередине, она колыхалась и блестела, хоть расписывайся. Шуба тоже колыхался, стараясь попадать в такт, но это было нелегко после двух месяцев воздержания. С его лба градом катился пот. В дежурном двухместном купе было не продохнуть, муторно пахло разгоряченными телами. В окно билась одуревшая от жары муха.
– Что-то я тебя совсем не чувствую, мужчина, – пробормотала внизу Нинок. – Где ты там шавыряешься?
Шуба молчал и колыхался. «Шавырялся». Он вспоминал Чилихинскую степь, голую, очень голую степь, ничего более голого Шуба в жизни своей не видел. Шуба представил, как он лежит ночью под открытым небом, в классической позе: сверху он, внизу голая степь. Лежит – и не «шавыряется». А рядом Кафан, такой же обессиленный, поломанный долгим дневным переходом…
– Мужчина, очнись, – потребовала Нинок. Шуба открыл глаза. Спина застыла.
– Я уже это, как его… сдулся, – признался Шуба. – Не выспался.
– Так и говори сразу. Подъем.
Нинок раздраженно повела плечами, смахнув голого Шубу на пол. Села, свесив с полки толстые ноги.
И вдруг разревелась в три ручья.
Шуба стал одеваться. В дверь постучали, снаружи раздался веселый голос Кафана:
– Ты там уснул, что ли, ишак? Посмотри в окно! Едем уже, едем!
Шуба обернулся: точно. Едем. Снаружи мелькали деревья и столбы. Ростов-батюхна с его железнодорожными ментами и синими омоновцами, с проверками документов и наводящими вопросами – остался далеко позади. Пронесло… «Наверное, не зря я потратил здесь полтора часа своей молодой жизни», – подумал Шуба.
– Не горюй, – он похлопал Нинок по жирной спине. – Ночью будет тебе такой фонтан – закончаешься.
3.
– Старший лейтенант Хадуров, – хмуро представился скуластый. – Ваши документы и билеты.
Он вошел в «девятку» и закрыл за собой дверь. В груди у Жоры екнуло. Он полез в сумку, достал паспорт.
– Билет там, внутри, – сказал он.
– А вы, девушка? – милиционер посмотрел на Леночку.
– Она едет со мной.
– Как багаж? – губы раздвинулись в сухой усмешке.
Леночка молчала.
– Ясно.
Скуластый сел, небрежно пролистал Жорин паспорт, выудил билет, повертел его в руках так и сяк, потом скомкал и швырнул на пол.
– Дерьмо, – сказал он, глядя Жоре прямо в глаза. – Ты сидишь по самые уши в дерьме, парень. И ты, и твоя сучка – в одной выгребной яме, тебе это известно?
«Балчи», – вдруг вспомнил Жора имя, названное прошлой ночью. «Балчи, дежурный милиционер… такой же бандит, как и этот Ахмет».
– Вы не имеете права так разговаривать с нами, – пролепетала Леночка.
– Да я с вами и не разговариваю, – спокойно отреагировал Балчи. – Вы кто? Вы никто. Вас здесь нет и никогда не было. Вы уже не существуете…
Он достал из правого кармана ПМ, из левого – глушитель, навернул его на ствол одним ловким движением и приставил к Жориной голове.
– А ты захлопни рот, сучка, – бросил Балчи застывшей в ужасе Леночке. – Малейший твой писк для меня будет, как команда «пли», поняла?.. Поняла или нет, спрашиваю?!
– Да, – еле слышно сказала Леночка.
– Тогда закрой занавески на окне, опусти экран до половины и включи радио. Погромче.
– Ей нельзя вставать, – сказал Жора. – Она плохо себя чувствует.
– Я ее вылечу. Шевелись давай, шкура!
– Но…
– Живо!
Леночка посмотрела на Жору, потом решительно откинула одеяло и, покачнувшись, встала. На ней были одни узкие трусики. Жора отвернулся.