Но пока он пересекает комнату и протягивает руки, чтобы обнять Бланш, его захлестывает ярость. Она разрушила все, что он сделал! Прахом пошли усилия, которые он прилагал, чтобы она была в безопасности, чтобы все они были в безопасности; чтобы сохранить «Ритц», который много значил для Клода, – этот кусочек Франции, который принадлежит ему и не должен быть запятнан, растоптан арийскими сапогами. Чего ему стоит держать себя в руках! Каждый день, подавая, подчищая и кланяясь, он собирает волю в кулак, чтобы не дать пощечину, не расцарапать лицо, не ударить кулаком. Клод уверен, что из-за этого он заработал язву. Сколько раз ему хотелось плеснуть шампанским в лицо толстому немцу? Послать нацистов и их Гитлера к черту? Подальше от его «Ритца», его Франции!
Но Клод этого не делает. Потому что он взрослый, разумный человек. В отличие от его глупой жены. Гнев вытесняет другие чувства, и он не противится этому.
– Бланш, я же говорил! Я же просил тебя не встречаться с этой опасной женщиной. Я запретил тебе! И посмотри на себя, дура, идиотка! Ты все равно сделала так, как хотела. Ты не послушалась меня. И ведь ты всегда так делаешь! Ты не женщина, ты ребенок. Избалованный ребенок. Я слишком долго защищал тебя… Ты хоть представляешь, что они с тобой сделают? Они убивают любого, кто косо на них посмотрит, не говоря о том, чтобы плеснуть им в лицо выпивкой! Они знают, что американцы идут. Знают, что они обречены, – и поэтому нападают.
– Может, все обойдется, – бормочет она, сама не веря в то, что говорит. – В конце концов, ты… «Ритц».
– Теперь «Ритц» не сможет защитить тебя, Бланш.
– Но я сделала столько всего…
– Что ты сделала? Расскажи мне, Бланш. Я твой муж. Если ты еще что-то натворила, то должна рассказать мне. Я требую, чтобы ты мне рассказала. Мой долг попытаться защитить…
– Защитить меня? От чего? Ты только что сказал, что «Ритц» не может защитить меня. Может, я больше не хочу этого! Может, мне надоело, что ты обращаешься со мной как с ребенком.
– Потому что ты ведешь себя именно так!
– Нет, не веду, – говорит она тихо и твердо, тоном, который Клод не привык слышать. От этого тона, не свойственного его истеричной жене, Клод смягчается. Бланш спокойна, серьезна. Стальной блеск в обычно мягких карих глазах; взгляд, который говорит, что с ней нужно считаться. Клод никогда раньше не видел такого взгляда.
– Бланш, конечно, ты много всего делаешь: устраиваешь скандалы, напиваешься, веселишься с Лили. А я тем временем делаю все, чтобы отель продолжал функционировать. И чтобы ты была в безопасности.
– Для этого ты пресмыкаешься перед нацистами?
Клод морщится. Он не позволит жене, женщине, которая только что выплеснула шампанское в лицо нацисту, осуждать себя.
– Это моя работа, Бланш. Ты, кажется, забыла, что все это время у нас было достаточно еды и спали мы в удобных мягких кроватях именно благодаря моей работе. Ты даже не представляешь, с чем я сталкиваюсь каждый день.
– Почему же ты не расскажешь мне?
– Потому что ты… ты не должна…
– Ты мне не доверяешь, да, Клод? – Вместо того чтобы выглядеть опустошенной, Бланш кажется удивленной. Задорные искорки мелькают в ее глазах.
– Ну, Бланш… учитывая твои… привычки…
– Хочешь узнать кое-что интересное? Я тоже тебе не доверяю.
Клод не может в это поверить. Всю жизнь он считал себя очень надежным человеком. Так говорили и другие. Это была его главная отличительная черта, главная особенность. Клод давно смирился с этим и перестал мечтать, чтобы в нем замечали что-то другое, чтобы его любили за что-то другое. Как того парня, Мартина. Как может его жена говорить, что не доверяет ему? Это самая обидная вещь, которую он услышал от Бланш за годы брака, полного горьких слов, которые, как ракеты, поражают сердце.
– Я не доверяю тебе с тех пор, как ты завел любовницу, – продолжает она так холодно и резко, что фраза, кажется, оставляет царапину на коже Клода; теперь слова – не снаряды, а ножи. – Но сейчас, глядя на то, как ты ведешь себя с «гостями», я доверяю тебе меньше всего. Может быть, ты сам меня выдашь!
– Бланш! Как ты можешь говорить такое? Я не сделал ничего постыдного. Ты даже не представляешь, чем я занимался все эти годы.
– А ты даже не представляешь, на что я способна.
– Выплеснуть выпивку в лицо нацисту? Очень смело, Бланш. Очень глупо. И очень эгоистично.
– Эгоистично? – Она смеется тревожным, горьким смехом. – О, как это мило! Ты обвиняешь меня в эгоизме. А как насчет твоих любовниц? Их было столько, что я сбилась со счета. Ты бегаешь к ним даже сейчас, даже во время этой ужасной войны!
– Это другое, это… – Клоду приходится сесть; как быстро все изменилось. Только что Бланш плакала, признаваясь в своей глупости, а теперь они снова ведут этот старый, бессмысленный спор. Как будто ничего не произошло за последние четыре года.
А ведь произошло столько всего.
Бланш продолжает, все так же пугающе спокойно. И Клод невольно задается вопросом: может, она права? Вдруг он и правда понятия не имеет, на что она способна?
– Ты говоришь, что беспокоишься обо мне, что хочешь, чтобы я была в безопасности, что я должна сидеть здесь и ничего не делать, пока мир вокруг рушится. Пока люди умирают. Ты не задумываешься о том, как это тяжело – сидеть сложа руки и наблюдать. И ты все время бросаешь меня, ты убегаешь каждый раз, когда звонит телефон. Что я должна думать обо всем этом? Я думаю, что не нужна тебе. Ведь я никогда не была достаточно хороша для тебя, верно?
– Бланш, ну зачем снова обсуждать это? Я выбрал тебя. Ты моя жена. Я уважал тебя – и потому спас от того человека. Я любил тебя достаточно сильно, чтобы жениться на тебе. А тот негодяй не захотел.
– Но потом ты просто не знал, что со мной делать? – спрашивает она с усмешкой.
– Если бы ты была француженкой… если бы у нас…
– Если бы у нас… что? – Бланш рассматривает свои руки, лежащие на коленях; ей вдруг становится не по себе.
– Если бы у нас был ребенок, – с горечью говорит Клод, впервые осмеливаясь затронуть больную тему. – Почему мы не завели детей, Бланш? – Он собирается с духом, готовясь услышать правду. – Что случилось?
– Я ходила к врачу. – Она вздрагивает, вспоминая холодную стерильную комнату, белые эмалированные раковины. Незнакомого мужчину, который бесцеремонно осматривал ее. Клод тоже вздрагивает. – Что-то с маткой. Не помню, что именно. Это было давно.
– Но почему ты ничего мне не сказала, Бланш? Почему? – Клод садится рядом, но не прикасается к ней; если он это сделает, то, кажется, развалится на куски. Он цепляется за свой гнев, за уверенность в своей правоте и непогрешимости. Ведь только это дает ему силы. Не любовь – она никогда не была для него настоящей опорой, не так ли?
Гнев – нежно лелеемый и разжигаемый, когда это необходимо. Вот что позволяло ему делать то, что он делал все эти годы. Гнев на немцев, на французов, которые сдались и впустили врага. Злость на жену.