Он спрятал невзрачные камешки в карман брюк и подхватил карабин.
— Айда!
Они встретили еще три или четыре шурфа, выбитых кем-то прямо у тропы. Можно было предположить, что в глубине леса шурфов еще больше. Теперь Пермяк то и дело останавливался, подбирая то один подозрительный камешек, то сразу пригоршню, так что через каких-нибудь полчаса карманы его штанов разбухли, как у маленького мальчика, повсюду таскающего за собой свои сокровища — катушки от ниток, гайки, шурупы, сломанные игрушечные автомобильчики и прочий хлам. Выглядел Пермяк настоящим именинником, и было отчего: если собранные им камни и впрямь были самоцветами, его, несомненно, ждала слава первооткрывателя богатого месторождения. Даже Гоша Зарубин, безнадежно далекий от геологии, понимал, что если драгоценные камни можно вот так запросто собирать прямо у себя под ногами, то по науке, промышленным способом их можно будет добывать тоннами.
Потом Пермяк вдруг остановился и, стаскивая с плеча чехол с карабином, длинно выругался матом.
Гоша поднял глаза и отпрянул. Прямо у тропы на вбитом в землю шесте торчал, скаля серо-желтые зубы, череп какого-то крупного животного — коровы, а может быть, и лося. Ниже черепа к столбу была прикреплена ржавая табличка, отодранная, по всей видимости, с какой-то трансформаторной будки, — человеческий череп на фоне перекрещенных костей. Табличка была вся побита ржавчиной, а кое-где ее вообще проело насквозь, из чего следовало, что висит она тут далеко не первый год.
Намек был предельно ясен. Гошу Зарубина до костей прохватило ледяным кладбищенским холодком, зато Пермяку все было как с гуся вода. Продолжая невнятно, сквозь зубы материться, он рывком сорвал с карабина чехол. Спрятанная внутри палка сухой колбасы вывалилась и тяжело шлепнулась на серебристый мох. Зарубин машинально наклонился и поднял колбасу. Она была липкая на ощупь из-за того, что ее уже полдня таскали по жаре, и Гоша подумал, что есть ее, пожалуй, не следует — того и гляди, пронесет, да так, что до самого поселка будешь лететь со спущенными штанами — на реактивной тяге.
Пермяк с лязгом передернул затвор и выпалил с бедра, целясь в коровий череп. В череп он, конечно, не попал, зато попал в табличку. Над распадком покатилось гулкое эхо; пуля пробила ржавую жесть насквозь и перешибла пополам сухую, серебристо-серую от старости сосновую жердь, на которой крепилось это недвусмысленное предупреждение. В воздух взлетело облачко древесной трухи, полетели щепки. Пробитая табличка упала на землю лицевой стороной вниз, дурацкий череп, кувыркаясь, подкатился к самым ногам Пермяка, и тот от души врезал по нему носком сапога. Разваливаясь в воздухе, череп улетел в кусты. В целом все это получилось довольно эффектно, хотя Гоша все-таки предпочел бы обойтись без стрельбы.
— Суки, — все еще сквозь зубы, но уже со снисходительными нотками победителя процедил Пермяк. — Заразы. Пр-р-роститутки небритые! Взрослые люди, а ведут себя, как дети малые. Козлы деревенские, вонючие, лошаки, пальцем деланные.
Высказавшись, он закурил сигарету, поставил карабин на предохранитель и забросил его за плечо — по-охотничьи, дулом вниз. Чехол, не влезавший ни в один карман, он повесил на ветку и, не оглядываясь на Гошу, целеустремленно, как бульдозер, попер вперед по тропе.
Только пройдя вслед за ним шагов пятьдесят, Зарубин обнаружил, что все еще несет в руке колбасу. Он попытался пристроить ее в какой-нибудь карман, но колбаса была для этого чересчур длинной и отовсюду вываливалась. Тогда он расстегнул куртку и сунул колбасу под ремень, как невиданный кинжал или, скажем, дубинку. Воздух приятно охладил разгоряченное тело под насквозь пропотевшей майкой; комаров и прочей крылатой мерзости тут, наверху, почти не было, и Гоша не стал застегиваться.
Около очередного, выкопанного почему-то прямо в кустах на краю тропы шурфа Пермяк остановился, но искать камешки не стал, а, прислонив карабин к стволу ближайшего дерева, принялся деловито расстегивать штаны. Гоша отошел в сторонку, присел на трухлявый ствол вывороченного давним ураганом дерева и, деликатно отвернувшись, закурил сигаретку. Во рту было сухо, дым царапал горло, как наждак, и вонял паленой тряпкой, как будто Гоша курил не приличную сигарету, а столь горячо любимый местными жителями «Беломор». За спиной слышался треск раздвигаемых веток, кряхтенье и возня. Гоша как раз раздумывал, не хлебнуть ли ему все-таки водки, когда кусты позади него затрещали громче, а затем раздался глухой шум, как от падения чего-то тяжелого.
«Готово дело, — подумал Гоша, — навернулся. Прямо в яму навернулся, урод, на собственное дерьмо. Нужна была ему эта яма. Тоже мне, интеллигент, на ровной земле ему орлом не сидится!»
Он немного подождал, прислушиваясь, но вместо ожидаемого треска веток и раздраженного мата услышал только тоненький писк одинокого комара. Обернувшись, Гоша увидел прислоненный к дереву в метре от шурфа карабин; Пермяка видно не было, из чего следовало, что он действительно кувыркнулся на дно шурфа, не удержавшись на его краю. Как это ни прискорбно, в глубине души, и притом не так уж глубоко, данное происшествие Гошу порадовало, ибо за время их прогулки Пермяк успел ему безумно надоесть. Вот только что это он там притих? Не треснулся ли обо что-нибудь своей дурацкой упрямой башкой? Тащи его тогда на горбу по всем этим колдобинам.
Подождав еще чуть-чуть и ничего не дождавшись, Гоша окликнул товарища и сразу же об этом пожалел. Голос прозвучал одиноко и жалко; он показался Зарубину совсем слабым, слабее комариного писка. Тишина освещенного ярким послеполуденным солнцем леса лениво сглотнула его — как показалось, на полпути до кустиков, подле которых Пермяк минуту назад присел справить нужду. Эта тишина была какой-то неестественной — птицы не пели, и даже ветерок притих, перестал ерошить косматые кроны. Лес будто затаился, подстерегая добычу, и Гоша Зарубин вдруг с полной ясностью осознал, кому суждено этой добычей стать. Это было место, где, случалось, без следа пропадали целые экспедиции, — наверное, вот так же, как пропал только что кряхтевший в нескольких метрах от него Пермяк. Был — и нет его. А теперь пришла очередь Гоши Зарубина — городского придурка, с пьяных глаз притащившегося в эти гиблые места, будто на пикник, с бутылкой водки в кармане, палкой колбасы за поясом и дурацким охотничьим ножиком.
Вот тут Зарубину стало по-настоящему жутко — так, что весь хмель с него мигом слетел, ладони вспотели и сделались липкими, а сердце в груди застучало бешено и гулко, как после длинной пробежки. «Эй, ты чего там?» — крикнул он еще раз хриплым, срывающимся от подступающей паники голосом и, как и прежде, не получил никакого ответа.
Глава 16
Алевтина Матвеевна, секретарша и экс-попадья, вошла в кабинет, бесшумно ступая по мягкому ковру, и поставила на стол большое фаянсовое блюдо со своими знаменитыми пирожками. Дух от них пошел по всему кабинету, и был он таким вкусным, что мог вызвать обильное слюноотделение даже у человека, только что сытно пообедавшего и уверенного, что еще долго не сумеет впихнуть в себя ни кусочка.
Ничего не сказав, лишь едва заметно улыбнувшись и слегка кивнув в ответ на благодарное ворчание мэра, Алевтина Матвеевна вышла из кабинета и прикрыла за собой дверь. После коротенькой, длившейся не долее секунды, паузы послышался отчетливый щелчок, с которым язычок пружинной защелки вошел в гнездо. Секретарша никогда не пользовалась тем обстоятельством, что дверь кабинета была плохо подогнана; всякий раз, выходя, она не забывала прикрыть ее плотно, до щелчка. А если кто-то из посетителей забывал это сделать, она неизменно поднималась из-за своего стола и делала это за него. Поначалу такая подчеркнутая щепетильность казалась Субботину нарочитой, чуть ли не притворной — вот, мол, я какая честная, сама не подслушиваю и другим не дам, — но со временем он привык и уже не понимал, как может быть иначе. Так же постепенно, не вдруг, он привык к тому, что пирожки свои Алевтина Матвеевна приносила к нему в кабинет вот на этом тяжелом расписном блюде, хотя поначалу, помнится, удивлялся: делать ей, что ли, нечего? Это ж надо было специально блюдо из дома притащить! Как будто нельзя взять пирожок прямо из пакета. Как будто он, этот пирожок, станет вкуснее оттого, что его на блюдо переложили! А потом привык, удивляться перестал и начал думать, что так оно и должно быть. Все-таки мэр — не бомж, не алкаш подзаборный, и жрать с газеты ему не пристало, даже когда этого никто не видит.