Пау нахмурился:
— Наверное, вы меня убедили.
Некоторое время они сидели молча. Потом Кампари вспомнил, что привело их к дискуссии о перехвате инициативы.
— Стало быть, десятки связей не дали результатов. Вы же из-за отказов попали под подозрение?
— Не совсем. Был один эпизод. Через год после выбора имени. Я боялся темноты. Вам не рассказывали, как выглядят комнаты в интернате? Кровать изголовьем упирается в одну стену, изножьем — в другую, плюс двадцать сантиметров, чтобы было, где обувь оставить.
— А где хранить личные вещи?
— В ящике под кроватью. В общем, в этой спальне я себя чувствовал, как в гробу. Но я подружился с соседом, Эребусом.
— Эребус? Мрачно. Даже зависть взяла.
— Он тоже боялся темноты, и решил, что, назвавшись так, поборет страх.
— Красивый ход, — Кампари отсалютовал бутылкой.
— Сначала мы переговаривались через стену, но оказалось, что голоса мешают остальным спать.
— У вас там стены из картона?
— Вы — командор, вот и проверьте, по какой модели строят интернаты.
— Сказал архитектор, — буркнул Кампари.
— Нижней ступени, — усмехнулся Пау. — Другого выхода не было: мы начали пробираться друг к другу в комнаты после отбоя. Так можно было перешептываться еле слышно, а засыпать вместе оказалось спокойней.
— Ещё лучше: прятаться от темноты в комнате у человека, чьё имя олицетворяет вечный мрак.
— Знаю. Но через несколько месяцев мы допустили безрассуднейшую ошибку: проспали подъём. Воспитатель пришёл проверить, в чём дело, и нашёл меня в чужой кровати. Дальше, как водится, позорная проработка перед соучениками и выговор с занесением в личное дело.
— Вам же было одиннадцать, — Кампари расстегнул ворот, не справляясь с накатившей дурнотой.
— Да, но от греха подальше Эребуса перевели в другой интернат.
— Это маразм, — командор жалел о том, что открыл рот: голос дрожал, тошнота усилилась, дышать стало трудней.
— «Маразм» — неофициальное название этого города, — развёл руками Пау. — Согласитесь, даже если бы мы оправдали подозрения — запрет устарел! Граждане почти не помнят, что между сексом и размножением есть некая связь. Какая разница, с кем мы спим, если в шестнадцать лет мужское население сдаёт биологический материал и поголовно ложится под скальпель?
— В шестнадцать? Но…
— Он был моим единственным другом, — архитектор уткнулся лицом в колени, не услышав вопроса.
— Почему был? Что с ним случилось?
— Повзрослел, — улыбнулся Пау. — Работает на оружейном заводе. Мы не виделись с тех пор. Полагаю, он не желает вспоминать позорный эпизод биографии.
— Нет. Вы ошибаетесь, — у Кампари потемнело в глазах.
— Почему?
— Потому что так не должно быть.
Дурнота и паника сменились всеобъемлющей, щемящей тоской.
— Командор, что с вами?
Кампари вскочил и ринулся в ванную, осознав, что плачет, причём навзрыд, захлёбываясь слезами. Помедлив секунду, Пау последовал за ним.
— Командор, я могу сделать хоть что-нибудь?
Кампари очень хотел ответить, но на языке вертелось лишь то, что он устал, соскучился, и страшно хочет домой.
— Ну вот, опять! — воскликнул архитектор. — Либо я пьян, либо стены колеблются и… Господи, командор, сколько вам лет? Я помню, почти двадцать четыре, но я спрашиваю — сколько вам лет на самом деле?
— Не знаю. Я не знаю, Пау.
— Простите, кажется, это называют нервным срывом, — произнёс Кампари, умывшись и переведя дух. — Чем-то вы меня доконали. Прогуляетесь со мной до погреба под пепельной башней? Хмель как рукой сняло.
По внутренним землям монастыря они шли молча — от холода дышать было больно. Разговор возобновился лишь на восточной стене.
— Итак, лечить ударами тока вас начали после громкого признания?
— Нет. Уколы действовали, выскребать ногтями контуры на полу расхотелось. Тогда я ещё не понял, что это конец. Постепенно даже на пятого медика перестал реагировать. Он говорил, я улыбался и кивал. Когда дозу успокоительного урезали до первоначальной, в голове прояснилось, и я решил, что надо выбираться. Вовсю изображал выздоровление и осознание ошибок. Терпел даже «Паулюса». Меня поздравляли с успехами, а потом объявили, что символическим завершением лечебного курса должна стать одна мелочь: уничтожение «этих гнусностей», то есть моих рисунков.
— В очередной раз поражаюсь проницательности Дик. Вы отказались?
— Не совсем. Повторю, я ещё не понял, что с рисованием покончено. Был уверен, что возьмусь за карандаш, как только переступлю порог своей квартиры. Но, хотя мотивы у меня часто повторялись, я никогда не рисовал одно и то же. Приходилось признать, что сожжённое будет утеряно навсегда. Я убеждал себя, что никому, кроме меня, эти картинки не нужны. Да я и сам обращался с ними небрежно: в годы учёбы засовывал в подкладку сумки, где они сминались и рвались, а после переселения в квартиру разбрасывал законченные работы по полу. И всё-таки что-то мешало мне поставить подпись. Я не мог смириться ни с уничтожением, ни с тем, что проведу остаток жизни под надзором медиков. Не мог решиться, не мог выбрать. Увещевания до меня больше не долетали: я видел открывающиеся рты, но не слышал речи. Меня занимала только дилемма в моей голове. Думаю, тогда я действительно потерял рассудок, потому что не помню следующих недель. Позже мне объясняли, что я часами пребывал в неподвижности, с остекленевшим взглядом, потом вскакивал, разговаривал сам с собой, бросался на стены, на медиков, кусался, чесался, раздирал кожу в кровь. Вероятно, всё это правда, потому что следы остались.
Пау засучил рукава и расстегнул три пуговицы на груди. Кампари не к месту заметил, что рубашка ему чудовищно велика. Усреднённые выкройки: Дик тоже жаловалась, что раньше штаны с неё либо падали, либо не прикрывали щиколоток. На смуглой коже неровной сеткой светлели шрамы.
— И вас не иммобилизовали?
— Не сразу. Полагаю, они наблюдали за моим поведением. Может, из научного интереса, может, сомневались: вдруг симулирую?
— Зачем?
— Не знаю. А если бы мне у них понравилось? Но помутнение было неподдельным. Из него-то меня и выводили током.
— Вы можете рассказать об этом?
— По делу я скажу не больше, чем библиотека. Или вы думаете, что электросудорожную терапию вчера придумали?
— Теперь, когда вы произнесли это, до меня дошло, — прикрыл глаза Кампари. — Попадались упоминания. Должен был сообразить, ещё когда вы проговорились на платформе. Но я думал, такие методы остались в добарьерных временах. Ничего себе, «наука далеко шагнула». Теперь хоть ясно, почему никто не имеет права разглашать происходящее в Совете. Скандал же выйдет.