Я не увещеваю тебя быть тверже и бодрее. Я не такого дурного мнения о тебе, чтобы считать, что в столь маловажном случае тебе необходимо призывать на помощь все твое мужество. Ведь это не настоящая боль, а так, легкая царапина. А ты ее раздуваешь в целую рану. Уж слишком часто пришлось бы применять философию, если бы к ней приходилось прибегать для того, чтобы мужественно переносить утрату ребенка, известного кормилице гораздо более, нежели отцу.
Не думай, однако, что я проповедую суровость и что я хочу, чтобы и на похоронах у тебя не дрогнул ни один мускул лица, и что я не могу допустить даже малейшего душевного волнения. Нисколько. Было бы бесчеловечно и нисколько не доблестно смотреть на похороны своих близких с такими же глазами, как и на них самих, и не принимать участия ни в каких горестях своих родных. Впрочем, если бы я даже и запрещал все это, то есть нечто, что само по себе дает право на это. Хотя бы даже ты и старался удержать слезы, они потекут сами и, пролившись, облегчат душу. Но мы только позволим им течь, а не прикажем. Пусть они текут постольку, поскольку их вызывает горе, а не столько, сколько требует подражание. Не будем ни прибавлять сами лишней печали, ни раздувать ее, следуя чужому примеру.
Иногда показная печаль требует больше, нежели само горе. Немногие бывают грустны для самих себя. Если знают, что их слышат, они тяжелее вздыхают, и, молчаливые и спокойные наедине, едва завидев людей, поднимают новый плач. Тут они делают попытки на самоубийство, которые гораздо легче могли бы увенчаться успехом, пока они были одни; тут они молят себе смерти, катаются по постели… Но с удалением зрителей печаль ослабевает. Большинство в отношении печали, как и во многих других отношениях, подвержены тому недостатку, что подражают примеру толпы и делают не то, что должны, но то, что принято. Мы уклоняемся от природных влечений и вверяем себя толпе, от которой ничего хорошего нельзя ждать и которая столь же непостоянна в этом отношении, как и во всех других. В самом деле, твердого в горестях она зовет нечестивым и черствым, убитого горем и припадающего к дорогому праху она зовет распущенным и изнеженным.
Во всех обстоятельствах следует сообразоваться с разумом. Ибо нет ничего нелепее, как заботиться о том, что скажут о нашей печали, и находить нечто хорошее в слезах. У мудрого мужа, по-моему, слезы могут быть двух родов: одни текут с его соизволения, другие по его желанию. Я объясню сейчас, в чем тут разница. Когда мы только что получили известие о горестной кончине, когда мы держим еще в объятиях наших тело, которое скоро перенесут на костер, горе вызывает на наши глаза вполне естественные и необходимые слезы, и дух наш, побуждаемый напором сильного горя, как бы потрясает все наше тело, наполняет глаза окружающею их влагой и вызывает слезы. Такие слезы текут помимо нашей воли. Напротив, другие мы вызываем сами по своей воле, вспоминая о тех, кого мы потеряли. В страданиях этого рода есть нечто сладкое, если мы вспоминаем приятные речи, веселые разговоры, хорошее отношение к нам умерших. Тут глаза увлажняются слезами, как будто от радости. Эти последние слезы текут с нашего согласия, первые же побеждают нас.
Итак, незачем продолжать плакать или удерживаться от слез ради окружающей нас толпы. Текут слезы или нет, они постыдны только тогда, когда неискренни. Потому пусть себе текут. Плакать могут самые спокойные и уравновешенные люди. Слезы мудреца, умеряемые его здравым смыслом, иногда могут течь так, что им нельзя отказать ни в человечности, ни в достоинстве. Надо, говорю я, следовать природным влечениям, но сохранять при этом свое достоинство. Мне случалось видеть на похоронах людей, лицо которых отражало искреннейшую любовь к умершему, и, однако, печаль их выражалась без всяких раздирательных сцен. Они отдавались влечению только искреннего чувства. Есть приличие и в горе. Его должен соблюдать мудрец, как и всегда. И в слезах должно знать меру. Только неразумные люди бывают неумеренны в выражениях как радости, так и скорби.
То, что неизбежно, следует переносить спокойно. И разве случилось нечто неслыханное, нечто новое! Сколько похорон уже было! Для скольких людей уже приобретались костры! Сколь многие будут горевать об утратах и после тебя! Всякий раз, как ты вспоминаешь, что ты был отроком, знай, что ты человек, и, следовательно, в твоей судьбе нет ничего верного, и судьба не наверное дарует тебе старость, но когда ей вздумается, тогда и отнимет у тебя жизнь.
Впрочем, говори об усопшем почаще и чти его память, как только можешь. Ты чаще будешь вспоминать о нем, если твои воспоминания будут лишены всякой горечи. Ибо никто не любит говорить с печальными, а тем более о печальном. Почаще вспоминайте его речи, те его шутки, которые тебе особенно нравились, и смело уверяй себя, что он оправдал бы твои надежды, которые ты питал в своем отеческом сердце. Недостойно человека забывать о своих близких и погребать память о человеке вместе с его телом, неутешно рыдать и потом совсем не вспоминать. Так любят только птицы или животные, любовь которых достигает почти безумия, но тотчас после смерти любимых существ уничтожается. Это недостойно мудрого мужа. Он будет долго помнить, даже и когда перестанет горевать. Точно так же я не могу согласиться с Метродором, который учит, что в самом страдании есть особого рода наслаждение и что это наслаждение следует извлекать в минуты горести. Вот его подлинные слова из его письма к сестре: «Есть особого рода наслаждение и в самом страдании. Им надо утешаться во время горести». Я не сомневаюсь, что и тебе не понравится совет Метродора. Ибо что может быть постыднее, как искать наслаждения в страдании и находить радости в горе и слезах. И это еще говорят эпикурейцы, которые ставят нам в вину излишнюю строгость и упрекают учение наше в суровости за то, что мы говорим, что не следует предаваться печали или, по крайней мере, следует бороться с нею. Что в самом деле бесчеловечнее и жесточе: совсем не чувствовать печали по утрате любимого человека или извлекать наслаждение из самого горя? То, чему мы учим, – вполне прекрасно: когда страсть излилась слезами и успокоилась, не следует долее предаваться горю. Эпикурейцы же советуют к самому горю примешивать наслаждение. Утешение, подобное тому, как утешают детей сластями или успокаивают их плач, давая им молоко! Эпикурейцы не хотят остаться без наслаждения даже в те минуты, когда на костре лежит их сын или когда их друг испускает последний вздох, но хотят усладить себе самое страдание. Что лучше, сдерживать ли свою скорбь или смягчать ее наслаждением? Да что я говорю «смягчать» – искать наслаждения, и притом в самом страдании. Ведь Метродор сказал, что в самом страдании есть особого рода наслаждение. Так могли бы еще говорить стоики, но никак не эпикурейцы. По учению этих последних, есть только одно благо – наслаждение, и одно зло – страдание. Как же может быть благо во зле? Но если даже допустить это, то этим самым разрушится основание их учения: ибо тогда выходит, что следует стремиться и к страданиям, так как и в них может быть нечто приятное и желательное. Есть лекарства очень полезные в известных болезнях, но которых некоторые не могут принимать за их противный вкус; точно так же есть средства, которыми можно лечить раны, но которых нельзя применить вследствие места раны. А эпикурейцы не стыдятся лечить страдания наслаждениями. Нет, для таких ран необходимы более сильные средства. Тут, например, лучше напоминать себе, что тот, кто умер, в силу этого самого не будет больше чувствовать никаких страданий, ибо если бы он чувствовал их – это было бы доказательством того, что он еще жив. Тому, кто обратился в ничто, никакая вещь не может вредить, а если ему что-либо вредит, значит, он еще жив. В самом деле, отчего бы он мог испытывать зло, оттого ли, что он обратился в ничто, или оттого, что он продолжает быть чем-то? Но для него не может служить источником страдания ни то, что он не существует, ибо тогда ему нечем было бы чувствовать, ни то, что он еще существует, так как в этом случае он избежал бы наибольшего зла, причиняемого смертью, – прекращения существования. Можно также напомнить тому, кто оплакивает и тоскует по безвременной кончине любимого человека, что все мы, юноши и старцы, если наш краткий век сравнить с вечностью, находимся в одинаковых условиях. На долю каждого из нас выпадает из вечности меньше, чем наименьшее, ибо и самая малая часть все-таки часть; мы же живем бесконечно малое время, почти один миг, и, однако, – в своем безумии – очень широко располагаем им.