Он был очень благороден, этот Трэдлс, и почитал священным долгом учеников стоять друг за друга. За это ему неоднократно приходилось расплачиваться, в частности – однажды, когда Стирфорт расхохотался в церкви, а бидл
[14]
заподозрил Трэдлса и вывел его вон. Как теперь, вижу его, шествующего под стражей и сопровождаемого презрительными взглядами прихожан. Он так и не выдал истинного виновника, хотя жестоко пострадал за это на следующий день и просидел в заключении так долго, что вышел оттуда с целым кладбищем скелетов, кишма кишевших в его латинском словаре. Но награду он получил. Стирфорт сказал, что он совсем не ябеда, и мы все сочли эти слова высшей похвалой. Что касается меня, то я готов был пойти на все, только бы заслужить такое отличие (хотя был гораздо моложе Трэдлса и отнюдь не так смел, как он).
Стирфорт рука об руку с мисс Крикл идет в церковь впереди всех нас – это зрелище было одно из самых знаменательных в моей жизни. В моих глазах мисс Крикл не могла равняться красотою с малюткой Эмли и я не был в нее влюблен (на это я не осмеливался); но мне она казалась замечательно миловидной леди, никем не превзойденной в деликатности обращения. Когда Стирфорт в белых брюках нес ее зонтик, я гордился знакомством с ним и был убежден, что она не может не обожать его всем сердцем. Мистер Шарп и мистер Мелл тоже были значительными особами, но Стирфорт затмевал их, как солнце затмевает звезды,
Стирфорт продолжал покровительствовать мне и оказался очень полезным другом, так как никто не смел задевать того, кого он почтил своим расположением. Он не мог, – да и не пытался, – защитить меня от мистера Крикла, обращавшегося со мной весьма сурово, но когда тот бывал более жесток, чем обычно, Стирфорт говорил, что мне не хватает его смелости и что он, Стирфорт, ни в коем случае не потерпел бы такого обращения; этим он хотел подбодрить меня, за что я был ему очень благодарен. Жестокость мистера Крикла имела, впрочем, одно хорошее для меня последствие – единственное, насколько я могу припомнить. Он нашел, что мой плакат мешает ему, когда он, разгуливая позади моей парты, собирается огреть меня тростью по спине, а потому плакат скоро был снят, и больше я его не видел.
Благоприятный случай скрепил узы дружбы между мной и Стирфортом, преисполнив меня гордостью и удовлетворением, хотя он и повлек за собой некоторые неудобства. Однажды, когда он почтил меня беседой на площадке для игр, я, между прочим, сказал, что кто-то или что-то – теперь уже не помню, что именно, – напоминает кого-то или что-то в «Перегрине Пикле». Он промолчал, но вечером, когда мы ложились спать, спросил, есть ли у меня эта книга.
Я ответил, что нет, и рассказал, как я прочел ее, а также и другие книги, упомянутые мною выше.
– И ты помнишь их? – спросил Стирфорт.
– О да, – ответил я, – у меня хорошая память, и я помню их очень хорошо.
– Так знаешь что, юный Копперфилд, ты будешь их мне рассказывать. Я не могу сразу заснуть, а по утрам всегда просыпаюсь слишком рано. Рассказывай все книги по очереди, одну за другой. Это будет точь-в-точь, как в «Тысяче и одной ночи».
Я почувствовал себя очень польщенным таким предложением, и в тот же вечер мы приступили к делу. Какие опустошения я произвел в произведениях любимых мной писателей, пересказывая их по-своему, определить я не могу да, признаться, и не хотел бы этого знать; но у меня была глубокая вера в то, что я рассказывал, а рассказывал я, как мне кажется, с воодушевлением и безыскусственно, и эти качества скрашивали многое.
Однако была и оборотная сторона медали: по вечерам меня часто клонило ко сну или я бывал не в духе и не расположен рассказывать; в таких случаях это была нелегкая работа, но ее надо было исполнять, ибо, разумеется, не могло быть и речи о том, чтобы вызвать разочарование или неудовольствие Стирфорта. И по утрам, когда, утомленный, я хотел бы поспать еще часок, было нелегко просыпаться и, подобно султанше Шахразаде, вести длинный рассказ, пока не раздастся звон колокола. Но Стирфорт был настойчив; и, поскольку он в свою очередь объяснял мне арифметические задачи, примеры и вообще все, что было для меня слишком трудно, я ничего не потерял при такой сделке. Впрочем, надо отдать мне справедливость. Мною руководили не желание извлечь пользу и не себялюбие, да и не страх перед Стирфортом. Я восхищался им, любил его, и одно его одобрение являлось для меня достаточной наградой. Оно было так для меня драгоценно, что и теперь, когда я вспоминаю об этих пустяках, сердце у меня сжимается.
Стирфорт был ко мне внимателен; свое внимание он проявил по одному поводу весьма открыто и причинил, как я подозреваю, огорчение бедняге Трэдлсу и остальным мальчикам. Обещанное письмо от Пегготи – какое это было для меня утешение! – прибыло через несколько недель после начала занятий, а с ним прибыли пирог, лежавший, как в гнезде, среди апельсинов, и две бутылочки смородиновой настойки. Как повелевал мне долг, я сложил эти сокровища к ногам Стирфорта и просил ими распоряжаться.
– Вот что я скажу, юный Копперфилд, – заявил он, – вино надо сохранить, ты будешь смачивать им горло, когда рассказываешь.
Я покраснел и, по скромности своей, просил его об этом не беспокоиться. Но, по его словам, он давно заметил, что я иногда начинаю хрипеть – как он выразился, у меня «скребет в глотке» – и потому каждую каплю надлежит употребить для упомянутой им цели. Итак, настойка была заперта в его сундучок, он собственноручно отливал ее в пузырек и давал мне глотнуть через гусиное перо, просунутое в пробочку, когда, по его соображениям, я нуждался в подкреплении. Иногда, дабы усилить ее действие, он бывал так мил, что выжимал в пузырек апельсинный сок, подбавлял имбирю или мятных капель. И хотя я не уверен, выигрывало ли на вкус питье от этих экспериментов и можно ли было рекомендовать перед сном и рано утром такую смесь как целительное для желудка средство, но я выпивал его с благодарностью, и такая заботливость очень трогала меня.
Кажется, Перегрин занял у нас не один месяц и еще много месяцев другие произведения. Нашей затее, я уверен, не угрожал конец из-за недостатка книг, а настойки хватило почти на все это время. Бедняга Трэдлс – когда я думаю об этом мальчугане, мне почему-то всегда хочется смеяться, хотя на глазах у меня слезы, – бедняга Трэдлс играл роль хора: он делал вид, будто корчится от смеха в комических местах повествования и трясется от страха, когда речь идет о волнующих событиях. Но очень часто это было мне помехой. Помню, чтобы нас рассмешить, он стучал зубами при каждом упоминании об альгвазиле, участвовавшем в приключениях Жиль Блаза, а однажды этот злосчастный шутник так шумно изобразил приступ ужаса, когда Жиль Блаз встретился в Мадриде с главарем шайки разбойников, что его услышал бродивший по коридору мистер Крикл, который и высек нарушителя порядка в спальне.
Все, что было в моей душе романтического и мечтательного, укрепилось благодаря этим рассказам в темноте, и в этом отношении наша затея могла причинить мне вред. Но меня воодушевляло то обстоятельство, что в моем дортуаре ко мне относились как к своеобразной игрушке, а мой дар рассказчика приобрел в пансионе широкую известность и привлек ко мне внимание, хотя я был самым юным учеником. В школах, где царит неприкрытая жестокость, вряд ли могут обучать хорошо, даже безотносительно к тому, стоит ли во главе их тупица или человек знающий. Мне кажется, ученики моего пансиона были так же невежественны, как любые другие школяры; их слишком много запугивали и колотили, чтобы учение пошло впрок, и они могли добиться успехов не больше, чем тот, кто, живя среди постоянных мучений, терзаний и невзгод, старается добиться преуспеяния в жизни. Но мое детское тщеславие и помощь Стирфорта все-таки побуждали меня трудиться, и хотя это не избавляло меня от наказания, тем не менее я представлял собою исключение среди учеников, так как настойчиво подбирал крохи школьной премудрости.