Платочек ласкал бледную кожу.
Ну же, это будет интересно. Это будет почти как прежде… ему ведь понравилось тогда? Смотреть, как она задыхается, как боль искажает черты лица, как утрачивают они всякое сходство с человеческими.
– А ты вот хоть и скотина, но не слышала, чтобы кого-то пальцем тронул.
– А если не пальцем?
– Не пытайся казаться более пошлым, чем ты есть, – поморщилась Авдотья. – Я ж в гарнизоне росла, думаешь, не наслушалась… всякого?
– От кого?
– Хватало, – она отмахнулась. – Дураков везде хватает. От некоторых и папенькин чин не спасет.
Стрежницкий кивнул, сделав заметку поискать в том растреклятом гарнизоне дураков, а как найдет… кривой или нет, но руки небось дело не забыли.
И еще шаг.
Остановиться, будто бы дыхание переводя… и глядеть… этому фокусу его Михасик научил, которому случалось на паперти стаивать. Один глаз влево глядит, другой – вправо, и рот приоткрыть. Выражение лица получается на редкость дебильноватое, если еще слюну пустить, то никто и не подумает, что дурачок блаженный вовсе не так уж блажен.
Слюну пускать Стрежницкий поостерегся.
Авдотья же моргнула, но и только.
– Сам подумай, – спокойно продолжила она. – Жениться тебе все равно придется, и ты наверняка об этом думал. Искать станешь. Найдешь какую дуру, которую родители без приданого пристроить рады будут. Она тебя в слезах о своей загубленной жизни утопит.
И еще шаг.
Кресло.
Спинка высокая, Авдотья же сидит прямо, руки на коленях сложила, только вот под левой поблескивает металл короткорылого револьвера. В глаза глянула и усмехнулась.
Вот же, бесова девка!
– А мне папенька тоже кого-никого подыщет… еще год-другой даст погулять, а там тетка с него не слезет. Будет пугать, что старой девой останусь. И осталась бы. Невелика беда, но нет же… И ладно, если муженек попадется разумный, а то же ж всяких хватает. В иных дури куда больше, чем в тебе.
От нее пахло свежестью.
Грозой, которая приходит с севера. Косматыми тучами и ветром. Запахом хвои, что становится тяжелым, навязчивым, будто предупреждая о скорой буре.
А в голове билась навязчиво чужая мысль:
– Убей.
Будто на ухо шептали. И стояла она, проклятая его невестушка, за плечом, и чувствовал Стрежницкий и присутствие ее, и тяжесть руки, и холод исходящий, и невозможность всего этого. Чувствовал…
Он медленно наклонился, опираясь на кресло.
– Так женишься? – уточнила Авдотья. – Поверь, я куда лучший вариант, нежели Лизавета, тем более что на нее князь глаз положил, а он своего не упустит.
– Женюсь, – пообещал Стрежницкий, рывком опрокидывая кресло вместе с Авдотьей, и она, кувыркнувшись, ловко, по-кошачьи, встала на ноги.
Коротко рявкнул револьвер.
И кажется, пуля почти коснулась щеки Стрежницкого. Рассыпалось искрами ощущение чужого присутствия, и голос ослаб.
– Не попала, – Авдотья поднялась с пола. – Ты как?
– Живой, – мрачно произнес Стрежницкий. Голова вновь заболела, и так назойливо, тяжко, будто гвоздь в макушку вогнали. Он и чувствовал этот гвоздь, пробивший череп, застрявший внутри, и хотелось сунуть пальцы в глазницу, расширяя рану, и не важно, какой ценой, однако добраться до гвоздя, до… – А ты всегда на свидания с револьвером ходишь?
– А то, – она подошла и подала руку. – Жизнь, она такая… непредсказуемая. А с револьвером всяко легче. Одовецкую кликнуть?
– Навойского… потому что…
Голова кружилась.
И перед глазами плясали цветные пятна.
– Позову, – серьезно ответила Авдотья. – А ты давай присядь, герой… вот же на мою голову… и на минуту тебя оставить одного неможно. Теперь и не оставлю. Вечером повенчаемся, а на ночь…
– Вечером?!
– Передумал?
– Авдотья!
– Чего? Да сядь ты уже, бестолочь. Я же говорю, лучше меня все равно не найдешь!
– Зато ты найдешь, – головная боль мешала сосредоточиться. Жениться? Да куда ему… ему, может, осталось не так и долго. И вообще он вдвое, если не втрое старше.
– Ничего, мужчине это простительно.
Это он вслух говорит?
– Говоришь, хотя похоже, что бредишь… – прохладная ладонь коснулась лба. – Лихорадки нет. Помнишь, ты мне куклу привез? Красивую, личико белое, фарфоровое… и платье такое… Ни у кого такой не было. Я ее во двор вынесла, похвастать хотела, так мальчишки разбили. Я плакала.
– Не помню.
– Ничего… Ты мне сказал, что плакать – дело бесполезное, обидчиков наказывать надо.
– И тогда ты в меня влюбилась?
Боль уходила, что вода в песок.
– Нет. Потом. Позже… мне тринадцать было. Первый вечер… представление… мне платье шили, только все вокруг говорили, что сидит оно плохо и танцевать я не умею, что вообще мне бы мальчишкою родиться, потому как девка из меня не вышла.
– Идиоты.
– Еще какие, – охотно согласилась Авдотья. – Я боялась… я не хотела выходить из комнаты, а папенька злился, думал, что я капризничаю. А ты пришел и сказал, что прячутся только трусы, и вообще… Ты со мною танцевал.
– И ты влюбилась?
– Мне было тринадцать! А ты был красивым. Правда, говорили про тебя всякое… я за эти разговоры одной… мышиного помету в настой для волос подкинула. Что? Она сама хвалилась, что потом гуще стали.
Смеяться было больно.
– Я не дура. Я знаю, что ты меня не любишь. И сомневаюсь, что полюбить сможешь. Из тебя это выпалили. И не считаю, что моей любви на двоих хватит. Просто…
Сложно.
И его едва не убили, точнее, Стрежницкого едва не заставили убить вот эту девчонку, которая пусть и повзрослела, а от наивности не избавилась.
– Изменять ты мне не станешь. Нагулялся до зубовного скрежета. Ограничивать в чем-то… разве что совсем уж в непотребном. Бить и обижать тоже… и если повезет, то мы с тобой уживемся.
– А если нет?
– Разведемся, – Авдотья руку убрала. – Чай, не древних родов, чтобы развода чураться. Так что, женишься? Или мне папеньке наврать, что ты меня соблазнил?
И вот поди-ка, пойми, шутит она или всерьез.
Стрежницкий вздохнул и сказал:
– Ты ж не передумаешь?
– Нет.
– Тогда что мне остается?
Про Лизавету они вспомнили, просто… немного позже, чем стоило бы.
Она расшиблась, женщина с на редкость неприметным лицом. И как ни странно, но лицо это уцелело, будто смерть желала подыграть Навойскому. Димитрий стоял над телом, разглядывая правильные, однако все одно некрасивые черты.