Вдох по счету и выдох тоже. И голова кружится, а где-то там, далеко, мерещится огонь. Нет, это просто… перед глазами плывет.
Обманка. И верить нельзя.
Чему здесь гореть? Стены вот каменные. Аглая их потрогала, убеждаясь, что камень по-прежнему прочен, не спешит плавиться. И пол тоже мраморный. А что сполохи, так освещение… позолота… украшения на дамах и люстры хрустальные. Вот все одно к одному.
Надо лишь со страхом справиться.
И она справится. Справлялась же раньше? Справлялась. Сколько лет… просто очень уж не вовремя.
– Я не уйду, – Аглая удивилась тому, до чего тонко и неприятно звучит собственный ее голос. И повторила уже куда как решительней: – Не уйду. Не сейчас.
– Совсем от рук отбились, – проворчал старший Таровицкий.
Он не был стар, но был болен.
Сердце.
Аглая видела темный камень его, чересчур уж большой даже для немаленького этого человека, рядом с которым сама бабушка гляделась невероятно хрупкою.
– Драть их некому было…
– Некому, – неожиданно согласилась бабушка и, окинувши Таровицкого взглядом, вздохнула: – Опять целителя прогнал?
Таровицкий лишь руками развел, то ли признавая вину, то ли совсем даже наоборот.
– А ты, детонька, и вправду иди… и ее вот прихвати, – голос его гудящий прорывался сквозь сполохи, которых становилось все больше. Того и гляди подберутся, окружат Аглаю, и бежать вновь будет некуда. – Целителям тут не место. Чуется, целители позже нужны будут.
– К-кому?
– Кто ж его знает, – Таровицкий был неуместно благостен. – Кому повезет…
– Дурень!
– Сама такая.
Никто и никогда не смел разговаривать с бабушкой в подобном тоне. И вспыхнул румянец на бледных щеках, а в глазах появилось что-то этакое, заставившее Аглаю улыбнуться.
Когда улыбаешься, оно легче.
– Поздно, – Таровицкая встала подле деда. И больше не казалась она хрупкою красавицей, напротив, Аглая сполна ощутила мощь, что скрывалась в этом теле. – Контур замкнулся… и боюсь, нас просто не выпустят.
– От же ж…
– Ты, деда, пригляди…
Огонь жил в ней.
Он плясал. Он играл.
Он казался ручным, как тот, который некогда обитал в камине. И матушка, бывало, садилась близко-близко, так, что белое длинное платье ее подрагивало от жара. А угольки, выскочивши за каминную решетку, подбирались к самым ногам.
– …Дорогая, этак еще обожжешься, – в голосе отца звучит неодобрение, но матушка привычно отмахивается. Она протягивает к огню руки, и кожа становится красной, полупрозрачной.
Это красиво. Горячо только.
И Аглая хочет как матушка, но боится. Она однажды схватилась за каминную решетку и обожглась. Рука потом долго болела.
Почему ту рану просто не зарастили?
Чтобы запомнила?
Голова болит. И в зале холодно. До того холодно, что зуб на зуб не попадает. А еще воздух сухо потрескивает.
Плохо. Страшно. Страх вновь затапливает сознание.
Прятаться.
Огонь был. Жил. Шел. Он растекался по стенам, вгрызаясь в шелковые матушкины обои. Он играл с отцовскими записями, трогать которые Аглае было строго-настрого запрещено. Он поднимал листы и кружил, кружил, пока те не превращались в пепел.
А пепел падал на бледное лицо отца.
И еще в ту темную лужу, которая растекалась под его телом. Там, где ковер, лужа была меньше, а вот по паркету она совсем уж расползлась, добравшись даже до секретера.
Память?
Аглае говорили, что когда-нибудь воспоминания вернутся. И было дело, она ждала. Она пыталась. Она перепробовала не одно зелье, открыла не одну книгу, силясь ускорить это возвращение. А после отчаялась.
И успокоилась.
Сама себя убедила, что ничего-то в детской той памяти нет.
– Аглая… – бабушкин голос доносится сквозь шепот пламени. – Ее надо посадить куда-нибудь… это шок…
Подхватывают на руки.
Тогда тоже. Было страшно-страшно… и мама кричала на отца. Ее голос разбудил, хотя в последние ночи Аглая и без того спала на редкость тревожно. Нянюшка исчезла. Сперва, конечно, исчезли другие. Аглая слышала. Та, прошлая, маленькая, мало что понимала, а вот нынешняя холодно отметила.
Помощница кухарки. Невзрачная некрасивая женщина с пегими волосами. Она была глуповата, но добра. И когда Аглае случалось сбегать на кухню, угощала сладкой булкой.
Конюх.
Его она помнила слабо, разве что запах особый, хлеба и лошадей.
Старуха-ключница, склочная, сварливая, помнящая еще прежних хозяев.
Кто-то шепчется, что пропали дети.
Трое братьев, что забирались в сад и рвали яблоки. Аглае случалось играть с ними, и они ее не боялись, только обзывали барчучкой. И девчонка, дочь прачки, нагулянная невесть от кого.
Лица. Много лиц.
Люди.
Выходят. Проходят. Глядят на Аглаю с немым упреком, будто она в чем виновата. В чем? Она запуталась. А огонь все ближе и ближе, от его жара Аглае дурно.
И страшно.
Она готова вцепиться в человека, который склонился над нею.
– Вот ты где… не надо, я тебя не обижу.
От этого человека тоже пахнет огнем и дымом, но этот запах не пугает. Напротив, Аглая прижимается, прячет лицо в складках одежды. А человек несет ее, и огонь, такой уже злой, ничуть не похожий на тот, игривый, живший в камине, расступается.
– Ничего… мы тебе построим новый дом… красивый… такой, чтоб и следа не осталось… это важно, чтобы не осталось и следа…
Он говорит, а огонь за спиной разгорается, и когда Аглая находит в себе силы оторваться от человека, заглянуть за его плечо, она видит лишь сплошную темную стену огня. Она слышит рев его и хруст дерева. И…
– Мама…
– Нет больше мамы, лисичка, – тяжелая ладонь ложится на голову. – Так уж получилось, что я опоздал… ты ведь все видела, верно?
Видела.
Только… что?
Память играет. Память не вернется сразу. Может… может, оно и к лучшему? Ей говорили, что, вероятно, она сама не желает вспоминать. Тогда Аглае это казалось глупостью, теперь же…
Вдох. И выдох.
И отрешиться от вереницы лиц, многие из которых ей незнакомы. Стало быть, дело не только в памяти. Где она?
Во дворце.
Сидит.
Прижалась спиной к леденющей стене. Этак и почки застудить недолго, впрочем, Аглая подозревала, что почки – наименьшая из ее проблем. Она стиснула кулаки и заставила себя проморгаться. Призраки… кружились, что воронье. Полупрозрачные, легкие, они то становились плотнее, будто обретали силу, то вновь отступали, почти исчезая.