Время.
Сколько его потратили зря. Сколько…
Они ведь встречались, позже, во дворце, когда она почти оправилась, когда научилась притворяться холодной и равнодушной, смотреть на прочих свысока, скрывая за этою маской страх перед людьми. И от него отгородилась, начав оттаивать разве что там, в поместье.
Дома.
Она и вернулась-то ради дочери.
И еще потому, что хотела наконец обрести покой. Избавиться от постоянного страха, который жил внутри, прорываясь по ночам. И ей почти удалось.
Здравствуй… как дела?.. сливы в этом году уродились преотменнейшие… настойка с перцем… и сердце свое совсем запустил. Когда к целителю последний раз обращался?
Встречи. Разговоры.
Чай на веранде открытой. И старые ели, которые поскрипывали на ветру, сплетничая о своем, о вечном. Никто не заговаривал о прошлом. У него где-то там имелась жена, родившая сына, а у нее – бывший муж, еще пока живой и потому пугающий.
Дети.
И безумный шанс повторить то, что однажды не срослось.
Вновь не вышло. И опять обида.
А следом Смута. И война. И он себя не берег. Никогда не берег. Норов и огневики не умеют унять, горят и сгорают, но хотя бы зелья принимал исправно, да и оберег, сплетенный ею некогда, носил. Он не признается, упрямый и гордый, но Властимира знает – носил.
Потому и жив еще. И проживет.
Она дернула за ворот рубахи, подцепила тонкую волосяную нить.
Если бы тогда, однажды вечером, когда стрекочут кузнечики и воздух звенит от комарья, он сказал бы ей, что все еще любит, если бы позвал… ладно, даже не замуж, но просто в дом… Она бы согласилась.
Не позвал. И ладно.
И… главное, что цел до сих пор, как и этот оберег, сплетенный из собственных, Властимиры, колец, заговоренный ее кровью. Прав был поганец Затокин, полагая, что Одовецкие знают куда больше, нежели прочие. Древняя кровь.
Древняя сила.
И знания тоже древние…
Запретные. Не потому как во вред, но просто… опасно душу свою на части делить.
Жива еще.
Бьется искоркой малой, и надо лишь помочь, поднести к губам, выдохнуть…
– А ты стала еще красивей, – он очнулся и заговорил, бестолковый упрямый мужчина. – Так не бывает.
– А ты остался все таким же упрямым, – она давно разучилась плакать, а потому просто смахнула каплю с ресниц. – И жить ты будешь… и объяснишься… и ты, и сынок твой, а вздумает опять финтить, я его выпорю.
– Сам… выпорол… – дышал он с трудом.
И губы посинели.
И кто ж в его-то годах выкладывается так? Ран открытых нет, но тело… износилось, постарело.
Перегорело.
Не тогда ли, не той ли ночью, когда она, на свою беду, выбрала остаться?
– Это хорошо, но я еще добавлю, – Одовецкая поднесла оберег к губам и просто выдохнула. Вот так, у нее еще хватит души. С кем ею делиться, как не с тем, кому она и вправду нужна.
Аглая взрослая. Сильная.
И путь у нее свой. И негоже на нем мешаться, а…
– Что ты творишь? – Довгарт нахмурился.
– Ничего, – она вернула оберег, прижала к коже. – Сейчас станет легче. И не надо на меня так смотреть. Я твоих взглядов не боюсь.
– А чего боишься?
– Уже, наверное, ничего…
Ее страх.
Ее проклятье. Умер. Ушел. Его не стало. И первое время она не позволяла себе поверить в такое-то счастье. Тогда она часто просыпалась по ночам, несмотря на успокоительные настои. Лежала. Вслушивалась в темноту, не раздадутся ли знакомые шаги.
Не скрипнет ли дверь. Не…
Он не позволял себе приблизиться, но и того, как смотрел, хватало, чтобы этот подспудный страх ожил.
– Я… – с его губ отходила нехорошая синева. – Должен признаться, это я твоего мужа бывшего убил.
– Ты?
– Сесть поможешь?
– Лежи пока, – она погладила его руку.
Морщинистая.
Но пальцы сильные. И кожа темная, обветренная. И шрам вот этот, ладонь пересекающий, она помнит преотлично. Сама тогда затягивала края широкой раны, но неумело еще, вот и остался шрам.
– Что тут… творится?
– Уже ничего… – Одовецкая огляделась.
Военные. Целители.
И военные целители. Подобие порядка. Раненым помогают, кого-то вяжут, чтобы препроводить вниз, кого-то допрашивают, но спокойно, без суеты.
До них тоже черед дойдет, но после.
– Понятно… я… сперва… мне сказали, что ты после родов рассудком повредилась. Что бывает. Перегорела, вот и… Я хотел видеть, приезжал, но не позволили. Дом под колпаком. Защита такая… я ломать побоялся, дурак.
– Почему дурак?
– Потому что понять бы мог, что неспроста… Они мне, мол, покой нужен. Лечение. Я и поверил. Целители же… с-скоты… извини, их бы тоже, но только до него руки дотянулись. Потом сказали, что ты совсем плоха… что… а тут слухи вдруг про развод.
Слухи ходили всякие и разные.
И Одовецкая знала, что большей частью самого неприглядного свойства. Но как раз на слухи ей было плевать.
– Я тебя найти пытался…
– Не только ты, – она вздохнула и все же помогла этому невозможному человеку сесть. И ведь только-только полегчало, выровнялся ритм сердечный, а туда же… у него ведь не только с сердцем плохо. Печень откровенно увеличена. В желчном камни, а желудок в язвах.
Как можно запустить себя до такой-то степени?
– Я понял… ты вновь исчезла.
– Мне… помогли… матушка Никанора. Оказывается, она приходилась Николаю теткой. Она… посоветовала меня, когда Сашеньке целитель понадобился. Сказала, что и я исцелюсь, если в тишине и одиночестве, что монастырская лечебница – это хорошо, но не то, что мне надо.
Ему было легко рассказывать. И пожалуй, если им еще дано будет времени – Господь, говорят, милостив, – Властимира расскажет.
О монастыре.
О лечебнице. И о царевиче, который был бледным больным ребенком. Никто не верил, что он выживет… и не выжил бы, но…
Ей самой тогда казалось, что жизни ее пришел конец и, стало быть, нет смысла трястись над душой. Поделиться? Глядишь, и поможет, глядишь, и позволит мальчику прожить день.
И два. И еще с неделю.
Знал ли кто-то? Матушка, пожалуй, догадывалась. Она, верно, поняла что-то еще там, в лечебнице, потому и отослала Властимиру, пока та не раздала остатки своей глупой души всем, кому иначе не помочь. Она и обратилась к семье…
Расскажет о море. Берегах.