— Знаешь, сладкий, я, пожалуй, сейчас поеду домой, — ровно произношу я, — позвонишь, когда у тебя пройдет обострение идиотизма. Вот тогда мы и поговорим.
И это мой максимум, который я могу ему предложить. Который я могу предложить ему, потому что этого требует некая часть меня.
А он — он смотрит на меня, будто пытаясь разглядеть что-то, что видел раньше.
— Ох, ну да, обязательно позвоню, только скажи, пожалуйста, а какой у меня номер в очереди твоих мужиков? — взрывается Огудалов, и это, пожалуй, слишком громко. Это настолько громко, что девочка-официантка чуть не роняет поднос с канапешками. И народ уже вовсю на меня начинает оборачиваться, и боже, я вижу, как они на меня смотрят.
А как хорошо мы танцевали…
Ну что ж, раз мой Аполлон изволит превращать наш разговор спектакль, это не будет спектакль одного актера. Долг красен платежом.
Какая прекрасная, какая звонкая у меня выходит пощечина, вы бы слышали…
Огудалов отшатывается от меня, держать за щеку. Я встречаю его яростный взгляд. Он хорош даже в ярости, не мальчик, даже не гроза, один только яростный шторм, который, налетая на город, не оставляет после себя ни одного целого кирпичика. Он может обрушить небоскребы, он может обрушить сами небеса.
Настоящий бог, что уж там.
Вот только я ведь его божественному разгневанному высочеству тоже не коврик для вытирания ног.
И мне хочется саму себя процитировать.
Такой красивый, но такой кретин.
Дело ведь даже не в том, что не давала я ему никаких гарантий, не клялась в любви и верности, в отличие от него — даже не заявляла, что он для меня что-то значит.
Значит.
Именно поэтому пощечина мне в руку легла просто сама по себе. Потому что я смертельно разочарована. Потому что еще пять минут назад он ткнул меня носом в то, что я его не так поняла, он заставил меня задуматься, что, может быть, и стоит дать ему хоть маленький шанс.
Неа. Не стоит.
Даже неделю в таком режиме идиотской ревности, включающейся по самому малейшему поводу — не стоит.
— Скажи, малыш, стоило доказывать мне, что не считаешь меня шлюхой, чтобы потом на весь зал назвать меня именно ею? — холодно интересуюсь я, а затем разворачиваюсь на каблуках и иду к чертовой матери.
Меня там заждались.
И все паршиво, я могу себе представить, чем мне аукнется от Огудаловой публичный скандал на её вечеринке и с её сыном.
И пожалуй… Не буду я сейчас ничего пытаться спасти, это миссия из разряда “спасти Титаник”. Поеду-ка я домой. Потому что я ужасно устала, потому что у меня дома ребенок, и потому что толком на этом празднике я не отдохну.
Не при этом, который наверняка не удержится от того, чтобы прицепиться ко мне своим длинным, один в один похожим на языко помелом, и не при Огудалове, который никак не услышит, что ему со мной совершенно ничего не светит.
Тамару Львовну я решаю не предупреждать, честно, могу себе представить, что она обо мне сейчас думает.
Может быть, позвоню завтра…
Такси я дожидаюсь на улице. В пустоте, в тишине, с острым желанием пойти и купить сигарет, потому что в груди как-то першит, будто я наглухо простыла.
Сколько лет я не курила? Года четыре в завязке, да? И вот-вот сорвусь.
Это карма мне, наверное, аукается. Нечего спать с кем попало. Вот и этот — доказательство в этой теореме. Основное, причем.
Ну, теперь и Огудалова стоит отправить в эту же выборку. Черт возьми, а мне ведь больно…
Очень больно…
Я ехала сегодня не на праздник, я ехала сегодня на войну. Война закончилась. И такое ощущение, что я потеряла на поле боя ноги и ползу вперед по земле с помощью рук, а за мной остаются на траве широкие кровавые полосы.
Скажите мне — хоть кто-нибудь победил в этой битве?
— Ну что же вы, Надежда Николаевна, уже уходите?
А вот и ответ на мой вопрос: кто именно сегодня победил.
Все-таки не удержался… Все-таки решил подвалить… А я так надеялась, что он продолжит бухать у барной стойки — а лучше отравится каким-нибудь супер-паленым вискарем, если не насмерть, то хотя бы до белой горячки.
Впрочем, когда это я отступала при столкновении с этим? Такси пока на горизонте не наблюдается, а я смертельно устала, и не откажусь раскатать кого-нибудь по местной парковке. И мудак номер два для этой благой цели подходит лучше прочих. Кстати, второй он по номеру, а не по значимости, по глубине мудачизма этот — чемпион всей моей жизни. Даже не знаю, как это я с ним так лоханулась.
Я разворачиваюсь, убирая руки в карманы пальто.
— И чего тебе надо, Сашенька? — ядовито спрашиваю я у Верейского.
20. Акела промахнулся, Акела попал
— Солнце мое, ты что мне тут устроил?
Тамара Львовна загоняет Давида в угол у барной стойки, когда он уже отправляет к бармену пустой стакан из-под второй порции виски за этот вечер.
Щека все еще пылает от пощечины, рука у Нади нелегкая, на Давида все еще косятся гости маминого дня рождения. Девушки — в основном возмущенно. Они правы, на самом деле. Его занесло…
Но в ту секунду, наблюдая на горизонте уже второго конкурента на место рядом с Соболевской, у Давида вырвалось то, что вырвалось.
Ярость уже схлынула, исчезла, не оставив после себя никаких улик, И сейчас Давида все плотнее накрывает ощущением какой-то безысходности.
Надя ушла. Окончательно его послала.
Куда бежать? Что делать? Кого убивать? Как исправлять?
Это тебе, Давид Леонидович, не посудомойка, тут не будет так просто.
А мама присаживается напротив, смотрит на Давида испытующе, барабанит изящно отточенным ногтем по лакированной барной стойке.
Она будто ждет ответов на неозвученные вопросы, а Давид же скользит взглядом по сторонам и привычно размышляет над тем, что дизайн-проект для этого ресторана ему особенно удался. Темное дерево, в качестве тоновых оттенков— синий и белый с черным. В меру ярко, в меру сдержанно. Никаких искусственных цветов, ни на столах, ни в декоре — все только живое. Даже три года назад он был профи в своем деле. Хотя, может, и стоит предложить матери сменить её ресторану имидж.
— Ну? — настойчиво и с ощутимым укором интересуется мать. Было подозрение, что ей очень хочется надрать Давиду уши, но что-то останавливает её на этом пути. То ли возраст “сыночки”, то ли количество гостей вокруг и сам факт того, что спектакли в принципе программой вечера не предусматривались.
— Я перебрал, извини, мам, — Давид вздыхает, пытаясь вытолкать из собственной груди усталость.