— Баринов, — Маринка брезгливо кривит губы. — Я тебе говорила, что он кретин? А ты “папе он нравится”. Блин, а жить-то с ним кому? Папе?
— Я точно не буду, — я замотала головой. — Спасибо, хватило острых ощущений.
— Да неужели? — Маринка насмешливо щурит реснички. — А папа тебя за это в угол не поставит?
— Зараза ты, Петрова, — хмуро бурчу я. — Он меня из дома выгнал. Мало?
— Дофига вообще-то, — Маринка снова раздраженно морщится. — Но откуда ты взяла того мужика вообще?
Рассказывать про Дягилева куда сложнее. В основном потому что, в отличие от рассказа про отца и Баринова — тут мои эмоции несколько другие. И я бы и хотела сказать, что нет никаких приятных воспоминаний, но… Это будет вранье, увы мне. Я надеялась, что пересплю и пройдет, а нет — не прошло.
Маринка ржет, слушая, как меня выводили из отеля, но хотя бы делает это безмолвно, закрыв лицо руками. Сучка, просто, а не лучшая подруга.
— А ведь ты на него запала, детка, — тянет Маринка ехидно. — Я ни разу не видела, чтобы ты вот так краснела, рассказывая о мужике.
— Не ерунди, — я пытаюсь выглядеть возмущенной таким предположением.
Вот только когда на ум почему-то лезут жаркие ладони, возмущение отыгрывать тяжело. Ноги сами поднимают меня со стула, подводят к кухонному окну. Хорошо на одиннадцатом этаже, усядешься на подоконник в одних только пижамных шортах, и никто не доканается. Выбрось Вадима Несторовича из головы, Соня, выбрось сейчас же! Да и больно ты ему нужна, он наверняка уже шпилит какую-нибудь другую "зайку". Или "киску". Боже, почему мне тошно от одной этой мысли вообще?
— Запала, — безжалостно диагностирует меня Маринка, а потом уже с большим сочувствием переспрашивает. — Что, неужели он прям такой классный, раз даже у тебя ёкнуло?
Ну как сказать, классный… Вообще — ну, разумеется да. Я не стану спорить с тем, что Дягилев — на редкость привлекательный мужчина. Не смазливый, в отличии от моего недомуженька, брутальный настолько, насколько это вообще возможно. Вот только почему мне сейчас вспоминалось не его лицо…
В первую очередь — взгляд глаза в глаза, заставляющий замереть и не дышать, и спокойный голос, от которого хотелось вытянуться в струнку.
“Очень жаль, что ты не из наших. Иначе отсюда ты бы вышла моей по-настоящему…”
И до сих пор — странная горечь на языке. Причем сейчас — еще сильнее.
Соня — дура! И без комментариев.
Не может быть и речи об этом, я это знаю.
Я могу развестись с Бариновым, судя по тому, что меня выпустили из дома, а не в компании телохранителей отвезли к «Сереже». Видимо, эту форму бунта отец мне позволил, хоть и покарал без особой жалости.
Но попробуй я хоть где-нибудь появиться в компании Дягилева — и мой отец повторит сцену из картины “Иван Грозный убивает своего сына”, только вместо сына буду я.
Дягилев — персона нон грата в нашем доме. Его упоминать нельзя, желательно — вообще не знать о его существовании. Больше, чем Дягилева, мой отец не выносит только мою мать, которая от него ушла. Но все-таки там была мать. И отец хотя бы как-то понимал, что я имею право на общение с ней, и хоть и стискивал зубы, и не разговаривал со мной в те вечера, в которые я должна была уехать к матери, но не убивал.
У Дягилева такого оправдания нет. И у меня — тоже нет. Я должна держаться от него как можно дальше. Екает у меня или не екает.
Хотя екало…
Он был ужасно странный, кажется, сдвинутый на сексе более чем полностью, он был бесцеремонный и на редкость наглый, но… При этом он практически за просто так помог дочери своего врага. Дважды.
Но да, и речи быть о том, чтобы продолжать так замирать при воспоминании о Дягилеве, не могло. Мне не позволят. Даже если я никогда в жизни больше не увижусь с отцом — Дягилев для меня под запретом. Даже у Джульетты с Ромео было больше шансов на примирение своих семей, чем у меня и Дягилева.
— Ладно, запала и хрен с ним, — милосердно замечает Маринка. — Что ты дальше делать будешь, Сонь?
— Не знаю. — Усталость наваливается практически сразу, как я начинаю думать вот об этом. — У меня ни документов, ни денег, ни шмоток… Лягу на коврике под твоей дверью и помру.
— Ну, вот давай не надо, — протестует Маринка, и только я успеваю обрадоваться, что это она от любви ко мне, как подруженька тут же меня немилосердно обламывает. — Это ж мне потом с ментами разбираться. Объясняй еще, почему ты умерла именно под моей дверью.
— Ну вот. И это все, о чем ты думаешь, — вздохнула я.
— Ну, шмотки у меня возьмешь, это не проблема, — замечает Маринка. — Свои же и возьмешь, я реально не все ношу. На коврике умирать не надо, из дома я тебя, так и быть, не выгоню. Но вот с деньгами, Сонь… Ты, конечно, жрешь мало, но долго я двоих не вытяну. Сама знаешь, у меня гребаный кредит за машину жрет все мои гребаные пособия.
Я и вправду отдавала Маринке часть своих шмоток — этот процесс у нас был налажен очень давно, потому что иногда мне казалось, что одежды мне покупается больше, чем я вообще ношу.
Да, я кстати не сама покупала это все. Стилист, да. Ну, просто папочку моего, видимо, бесила
мой одежный пофигизм, нужно было красиво заворачивать меня, чтобы выгодно передать из рук в руки. А стилист у меня был тем еще шопоголиком. Как поставит меня к зеркалу, как давай вертеть и совать мне в руки одну тряпку за другой…
«Ах, Софи, ну как вы можете носить это вот так, это же натуральный шелк, его же нужно носить с достоинством истинной леди…»
А я серьезно вот эту вот Маринкину футболку, в которой спала, любила больше, чем то платье из натурального шелка.
Потому что футболка эта — вещь с историей, память о том, что Маринка сдала два стакана собственной крови, чтобы спасти кому-то жизнь. А что платье? Так, просто тряпочка на один выход. Красивая — да. Но без особого дополнительного значения.
Двигаюсь к Маринке, обнимаю её, уткнувшись носом в плечо.
— Спасибо, — произношу тихонько.
— Дура ты, Афанасьева, — ворчит Маринка, гладит меня по спине. — Ты еще расплачься тут.