– Не надо другую, – просипел Никита и закашлялся. – Здесь хорошо. И доктор нормальный.
– Когда ты успел заметить, что нормальный? – Куролесов скептически поджал губы. – Ты тут и часу не находишься.
– Успел, – угрюмо пробурчал Никита, – он только что заходил, перед тобой. Не хочу никуда, здесь останусь.
– Ну здесь, так здесь, – сдался Куролесов и пошёл беседовать с врачом.
Поправлялся Никита Кузьмич долго и тяжело. Проклятая температура никак не хотела падать, кашель разрывал лёгкие, в голове был туман, и все время хотелось пить. Его регулярно навещали: Куролесов, Майя – уже с огромным животом, сосед Виктор Петрович. Приехал и сын, Колька. Нога зажила, но он ощутимо хромал. Он сидел возле постели отца, и по его лицу текли слёзы.
– Жалко мамулю, – бормотал он. – Как жалко! Нелепый случай, могла бы жить да жить.
Никита смотрел на сына – под глазами морщинки, в волосах седина. Когда он успел так постареть? А дочь – та ещё на пять лет старше. Ему снова вспомнилась Влада, ее юное, розовое, свежее личико, блестящие глаза, веселый и звонкий смех…
– Ты давай, батя, поправляйся. – Колька погладил Никиту Кузьмича по одеялу. – Если нужно что, дай знать.
– Ничего не нужно, все у меня есть. Ты лучше на могилу к матери сходи. Там сейчас все таять начнёт, надо убраться, а я тут застрял.
– Съезжу, не вопрос, – кисло проговорил Николай и стал прощаться.
Температура пошла на спад только спустя полторы недели. Врачи беспокоились, как бы у Никиты не случился новый инфаркт, но Бог миловал – сердце его хоть с трудом, но скрипело и останавливаться не собиралось. Еще неделю он провалялся, окончательно приходя в себя, глотая опостылевшие таблетки и подставляя многострадальный зад под уколы, и вышел из больницы только в самом конце марта, когда снег уже почти растаял.
Куролесов привёз его домой, по дороге заскочив в магазин и купив два увесистых пакета продуктов. При виде пустой квартиры у Никиты Кузьмича болезненно сжалось сердце. После больницы он почувствовал себя ещё более осиротевшим. Сашка оставил его в комнате, а сам принялся хлопотать на кухне. Вскоре оттуда вкусно запахло жареной картошкой. Никита Кузьмич обожал картошку во всех видах, вареную, с маслом и лучком, жареную, тушенную в сметане, и Надежда Сергеевна часто готовила ему ее… На мгновение Никите почудилось, что жена вот-вот заглянет в комнату и скажет ласково: «Иди, батюшка, кушать подано».
Но вместо этого в дверях возникло лицо Сашки.
– Кушать подано, идите жрать, пожалуйста, – важно изрёк он.
Никита Кузьмич вздрогнул и стряхнул с себя наваждение. Он ковырял вилкой поджаристые ломтики картофеля, слушал неумолкаемую Сашкину трескотню, и ему хотелось одного: чтобы тот поскорее ушёл. Наконец Куролесов распрощался и, взяв с Никиты слово, что он будет крайне осторожен, станет хорошо питаться и тепло одеваться, скрылся за дверью. Никита Кузьмич вздохнул с облегчением и отправился в спальню. Там он вытащил из шкафа гитару, уселся в своё любимое кресло и весь остаток вечера наигрывал грустные, меланхолические мелодии.
14
«Наконец-то весна! Она пришла неожиданно, когда уже и не верилось, что когда-нибудь растают эти огромные сугробы, похожие на льды, в которых утонул «Титаник», что свирепые метели устанут стучать в окно по ночам, а чёрная мгла за стеклом сначала нальётся молоком, точно разбавленный кофе, а затем на глазах начнёт светлеть. И вот это произошло. Первыми, кто возвестил приход весны, были воробьи, которые отчаянно и звонко зачирикали у нас во дворе. Сначала я услышала их, а потом и увидела: они яростно дрались под березой за хлебные крошки, наскакивая друг на дружку и пытаясь оттеснить в сторону. Они выглядели так смешно, что я невольно заулыбалась и спустила целых три петли.
Вот так идиотка! Вчера целый день вязала, почти закончила, а сегодня не могу заставить себя взяться за работу. В голове ветер и какое-то странное настроение. Тянет петь и одновременно плакать – разреветься, громко, в голос, как в детстве. За окном солнышко сияет, и мне так хочется туда: подставить под его лучи лоб и щеки, наступить в лужу на тротуаре, синюю оттого, что в ней отражается небо. Хочется, хочется…
Я откладываю в сторону вязание. Ну его к черту! Эти надоевшие до смерти шарфы и рукавицы. Разве стала бы я заниматься этим, не будь того страшного дня? Нет, я мечтала совсем о другом. Свет прожекторов, сцена, глаза зрителей, направленные на меня, только на меня одну. Я выхожу из-за кулис, в красивом, блестящем платье, не спеша кланяюсь и иду к роялю. Сажусь за него, и зал замирает. Он видит только мои руки, неподвижно застывшие на клавишах. Он ждет. Я делаю глубокий вздох. Мои пальцы осторожно трогают клавиатуру. Первые робкие аккорды. Они точно нащупывают невидимые нити, из которых рождается дивной красоты мелодия. Она моя, эта мелодия, лишь моя, рожденная в самой глубине сердца, посвященная тому, кто мне дороже всего на свете.
Я чувствую, как слушает зал. Ни шороха, ни скрипа. Никто не кашляет, не шепчется. Все превратились в единый организм, который жадно впитывает в себя звуки рояля. И я играю, играю, ощущая себя непростительно счастливой…
За окном громко каркает ворона. Я вздрагиваю и спускаюсь с небес. Что-то замечталась я, ни к чему хорошему это не приведет. Зачем растравливать себя в очередной раз? Мои пальцы давно забыли ощущение клавиш. Они всегда холодные, а для того, чтобы играть, нужно, чтобы руки были теплыми, почти горячими. Да и сама я почти не помню волшебную мелодию. Зато знаю, как считать петли – и в этом есть высший смысл.
Ни о чем не нужно жалеть. Так говорила мне психолог Лиза. Она права. Теперь я хорошо ее понимаю. Прошлого уже нет, будущего еще нет. Есть только сегодняшний день, синяя лужа на асфальте, дерущиеся во дворе воробьи, мокрая кора березы. А еще – у меня есть Галка и Алиса, есть окно, в которое видно капельку большого мира. Есть спицы и мохнатый клубок шерсти. А спущенные петли мы сейчас подправим: «две лицевые, одна изнаночная, две лицевые… одна…».
15
Никита Кузьмич старался выполнять обещания, данные Куролесову. Он соблюдал режим, рано ложился, полноценно питался и добросовестно заматывал шею тёплым шарфом, перед тем, как идти на улицу. Однако чувствовал он себя по-прежнему неважно. Кашель так до конца и не прошёл, и по вечерам его немного лихорадило. Он сильно похудел, и его любимый свитер, некогда связанный Надеждой Сергеевной, стал болтаться как на вешалке. Шоколад же, напротив, здорово подрос, окреп и выглядел превосходно. Шерсть его сияла и лоснилась, глаза весело блестели, он оглушительно лаял на всю квартиру, едва заслышав шум за дверью, и все время рвался гулять. Никита Кузьмич, превозмогая немощность, выходил с ним на бульвар дважды в день. Иногда к ним присоединялся пожилой сосед-собачник с суетливым и злобным мопсом на поводке. Тот тоже недавно овдовел, и им с Никитой было что обсудить. Они медленно брели по тротуару и горестно сетовали на несправедливую жизнь.
В одну из таких прогулок у Никиты Кузьмича зазвонил телефон. Он глянул на табло – незнакомый номер.