Наконец они попали в какой-то пыльный
лабиринт, где со всех сторон торчали балки, громоздились кирпичные стены и
деревянные перегородки, свешивались концы веревок, стояли лебедки, и среди
всего этого, в свете газовых рожков, причудливо смешивавшемся с дневным светом,
сновало множество людей, сталкиваясь и натыкаясь друг на друга — так, должно
быть, выглядит мир, если смотреть на него с изнанки. Крошка Доррит, оставшись
одна и ежеминутно рискуя быть сбитой с ног, совсем растерялась, но вдруг она
услыхала знакомый голос сестры:
— Господи помилуй, Эми, зачем ты пришла сюда?
— Фанни, милая, мне нужно было тебя повидать,
но я завтра на весь день ухожу, а сегодня я боялась, что ты занята до позднего
вечера, вот я и решила…
— Нет, только подумать, Эми — ты за кулисами!
Вот уж не ожидала. — В тоне мисс Доррит не слышалось бурного восторга, однако
она все же провела сестру в уголок посвободнее, где на составленных в
беспорядке позолоченных стульях и столах расселся целый выводок девиц, взапуски
трещавших языками. Всех этих девиц тоже не мешало бы прогладить утюгом, и все
они пребойко постреливали глазами по сторонам, не умолкая ни на мгновение.
В ту минуту, когда сестры подошли к ним, из-за
перегородки слева высунулся какой-то меланхолический юнец в шотландской шапочке
и, сказав: «Потише, барышни!» — снова исчез. Тотчас же из-за перегородки справа
высунулся жизнерадостный джентльмен с длинной гривой черных волос и, сказав:
«Потише, душеньки!» — тоже исчез.
— Ты — здесь, среди актеров, Эми! В жизни бы
не могла себе этого представить, — сказала Фанни. — Но как ты сумела попасть за
кулисы?
— Не знаю. Дама, которая сказала тебе о моем
приходе, была так добра, что вызвалась меня проводить.
— Все вы, смиренницы, таковы! Тише воды, ниже
травы, а пролезете всюду. Мне бы ни за что не суметь, хоть я куда опытнее тебя.
Так уж было заведено в семье — считать Эми
простушкой, которая знает толк лишь в домашних делах и далеко уступает своим
родным по части житейского опыта и мудрости. Этот семейный миф служил им
оплотом против нее, позволяя не замечать всего, что она делала для семьи.
— Ну, Эми, говори, что тебя привело сюда? Уж,
верно, какие-нибудь сомненья на мой счет, — сказала Фанни. Она говорила будто
не с сестрой, которая на два или три года моложе ее, а со старой
ворчуньей-бабушкой.
— Ничего важного, Фанни; только, помнишь, ты
говорила мне про даму, которая тебе подарила браслет… Тут из-за перегородки
слева опять высунулся меланхолический юнец, сказал: «Приготовьтесь, барышни!» —
и исчез. Немедленно из-за перегородки справа высунулся джентльмен с черной
гривой, сказал: «Приготовьтесь, душеньки!» — и тоже исчез. Девицы все встали и
принялись отряхивать свои юбки.
— Говори, Эми, — сказала Фанни, занимаясь тем
же делом, — говори, я тебя слушаю.
— Так вот, с тех пор как ты показала мне
браслет и сказала, что это подарок от одной дамы, у меня что-то неспокойно на
душе, Фанни, и мне бы очень хотелось узнать все подробней, если ты согласна
рассказать мне.
— На выход, барышни! — крикнул юнец в
шотландской шапочке.
— На выход, душеньки! — крикнул джентльмен с
черной гривой. В одно мгновенье все девицы исчезли, и снова послышались музыка
и шарканье ног.
Крошка Доррит присела на позолоченный стул; от
этого разговора с перебоями у нее кружилась голова. Ее сестра и прочие девицы
долго не возвращались, и все время, что их не было, чей-то голос (похожий на
голос джентльмена с черной гривой) считал в такт музыке: «Раз, два, три,
четыре, пять, шесть — хоп! Раз, два, три, четыре, пять, шесть — хоп!
Внимательней, душеньки! Раз, два, три, четыре, пять, шесть — хоп!» Наконец
голос умолк и девицы воротились, запыхавшись, кто больше, кто меньше; они
кутались в шали и, видимо, собирались уходить. «Погоди, Эми, пусть они уйдут
раньше», — шепнула Фанни. Ждать пришлось недолго, и за это время не произошло
никаких событий, только юнец еще раз высунулся из-за левой перегородки и
сказал: «Завтра всем к одиннадцати, барышни», а черногривый джентльмен
высунулся из-за правой и сказал: «Завтра всем к одиннадцати, душеньки», —
каждый на свой манер.
Когда сестры остались одни, что-то,
разостланное на полу, вдруг скатали или отодвинули в сторону и перед ними
открылся глубокий темный колодец. Заглянув туда. Фанни крикнула: «Идем, дядя!»
— и тут Крошка Доррит, у которой глаза успели попривыкнуть к темноте,
разглядела на дне колодца дядюшку Фредерика; он сидел в углу, один-одинешенек,
прижимая к себе свой инструмент в потрепанном футляре.
Можно было подумать, что когда-то, в лучшие дни,
место этого старика было в вышине галереи, где в узкие оконца под самым
потолком виднелась синяя полоска неба; но постепенно он спускался все ниже и
ниже, пока не очутился на дне колодца. Здесь уже много лет просиживал он шесть
вечеров в неделю, но никогда не поднимал глаз от пюпитра с нотами, и в театре
уверяли, что он не видел ни одного представления. Говорили даже, будто он не
знает в лицо популярных героев и героинь, и был однажды такой случай, когда
комик на пари передразнивал его пятьдесят вечеров подряд, а он ничего и не
заметил. У театральных плотников была в ходу шутка, что он, мол, давно уже
умер, только сам этого не знает; а завсегдатаям партера казалось, что он так и
живет в оркестре, не выходя ни днем, ни ночью, ни даже по воскресеньям. Пробовали
расшевелить его, протягивая через барьер табакерку с приглашением угоститься; в
таких случаях он учтиво благодарил, словно в нем оживало на миг какое-то
бледное подобие джентльмена; но в остальное время он проявлял себя лишь так,
как это было предусмотрено партией кларнета, а поскольку в обыденной жизни
партии кларнета нет, то там он не проявлял себя никак. Одни считали его
бедняком, другие — богатым скрягой; сам он всегда молчал, что бы про него ни
говорили, все так же ходил, понурив голову, все так же волочил ноги, словно не
в силах был оторвать их от земли. Хоть он и ожидал сейчас, что племянница
позовет его, однако услышал зов только на третий или на четвертый раз; а увидев
вместо одной племянницы двух, нимало не удивился, только сказал своим дребезжащим
голосом: «Иду, иду!» — и полез в какой-то подземный ход, откуда несло сыростью,
как из погреба.
— Итак, Эми, — сказала старшая сестра, когда
все трое вышли на улицу через ту самую дверь, которая явно стыдилась, что
непохожа на другие двери, и дядя тотчас же оперся на руку Эми, инстинктивно чуя
в ней самую надежную опору, — итак, Эми, ты беспокоишься на мой счет?
Она была хороша собой, знала это и любила
покрасоваться; но сейчас она снисходительно соглашалась забыть о преимуществах,
которые давали ей красота и житейский опыт и обращалась к младшей сестре как к
равной, — в этой снисходительности тоже угадывались фамильные черты.